Чувства осиротевшего родителя Софье, естественно, были неведомы, и утешать мужа она могла, только взывая к рассудку.
— Твой петербургский агент господин Гюнцберг пишет, что они приглашали доктора Кауцлера и доктора Экка. Они хорошие врачи?
— Прекрасные.
— Ты бы их тоже позвал, если бы был в Петербурге?
— Разумеется.
— А мать, она заботилась о Наталье, любила ее?
— Да.
— Тогда от тебя уже ничто не зависело.
— При мне она просто не заболела бы.
Софья вызвала Эрнеста Ренана и еще нескольких приятелей Генри, но их участие и сочувствие не помогли. Тогда она метнулась в другую сторону, и этот шаг было плохо рассчитан: она разослала записки старинным приятельницам Генри. И те учинили ей отповедь, только что не называя прямой виновницей: не разбей она первый брак Генри, Наталья бы не погибла. «Не стану же я им напоминать, — беспомощно рассуждала она с собою, — что Генри уже шесть лет не жил с Екатериной, когда приехал в Колон. А они ведут себя так, словно я его любовница».
Время притупило его боль. Но для нее Париж навсегда потерял свою прелесть. Пришла зима: дождь, холод, мокрый снег, грязное унылое небо. О прогулках пришлось забыть. Она схватила простуду, он слег с гриппом. На рождество мать прислала ей коробочку печенья. Она ела по одному в день, после завтрака, чтобы подольше протянуть дорогие воспоминания.
Новый год, он же день ее рождения, прошел скучно, а спустя пять дней окончательно захандрил и Генри. С каждым днем нового, 1870 года он приходил во все большее раздражение, поскольку турецкое правительство не спешило с разрешением на раскопки. Лишенная родных корней, восемнадцатилетняя девочка с трудом приживалась на новой почве, а сорокавосьмилетний мужчина мог примириться с мыслью, что нет решительно никаких возможностей поторопить турок. Быстрота, натиск, расчет — вот что сделало ему имя (и добавим — состояние).
— Это превосходит человеческое разумение, — брюзжал
он. — Почему правительство или первый министр не могут написать такую простую бумагу? Они ничего не теряют, только выигрывают. Зачем эти задержки, проволочки? Зачем откладывать такое простое дело?
Она понимала, что все это вопросы риторические и призывом к терпению — он ненавидел эту добродетель—она его не успокоит. «Я-то молода и еще успею начать все, а у него нет времени ждать».
Поскольку великий визирь был далеко, он срывал досаду на
Софье.
— Ты живешь—и не живешь в Париже! Ты день и ночь мыслями в Греции. Ты не чаешь увидеть и обнять родных и только и бредишь своим голубым греческим небом! Когда ты наконец станешь взрослой и будешь жить здесь, как положено? Рядом с мужем, который тебя обожает? Твоя тоска по дому отравляет наш брак.
От учения у нее теперь болела голова. У нее совсем пропал аппетит. Генри пригласил француза-врача, тот диагностировал желудочные спазмы. Практиковавший в Париже врач-грек установил кишечное расстройство.
— Может быть, — спросил его Генри, — свозить ее в Германию на воды?
— А почему не отвезти ее домой? Пусть купается в Пирее. Вы поразитесь, как быстро тамошняя вода поставит ее на ноги.
Как ни больно было убедиться, что причиной всему ее отчаянное одиночество, любовь к жене победила. Он решил отвезти ее в Афины и там ждать фирмана из Константинополя. Софья понимала, как многим он жертвует ради нее: меняет роскошный обжитой дом на номер в отеле, лишается своей библиотеки и знаменитых друзей. Но ей было так плохо сейчас, что она приняла эту жертву.
При встрече в Пирсйском порту Энгастроменосы буквально затопили Софью слезами. На минуту ей показалось, что мужа они встретили прохладно, но это облачко развеяли радость видеть родителей, братьев и сестер и праздничный вид Пирея и Афин: была последняя суббота перед сорока восьмью днями великого поста. Пирей и столица были украшены, на улицах и площадях народ пел и плясал под шарманку. Выпачкав сажей лица, одевшись в женские костюмы, ряженые плясали вокруг майского дерева или, вырядившись в традиционную белую юбочку в складках, гарцевали на игрушечных лошадках и верблюдах. Беззаботная ребятня гурьбой бегала за артистами, которые, кончив представление, с бубном обходили зрителей, собирая лепту.
На следующее утро, в воскресенье, Софья и Генри на весь день уехали к родным. Площадь Св. Мелетия была украшена праздничными гирляндами, по городу, словно проказник-ветер, носились дети в маскарадных костюмах. Софья и родственники не закрывали рта много часов подряд, начав беседу в саду и продолжив ее за праздничным столом. Софья рассказывала о путешествии, о Париже, домашние сплетничали о родственниках и друзьях. Порою сразу говорило несколько человек: так гомонят ранние птахи за окном спальни.
И снова ей показалось, что на Генри они обращают мало внимания. Она взглянула в его сторону и не обнаружила признаков раздражения или подавленности на его лице—только озадаченность их нескончаемой говорильней. Когда поздно вечером, удобно откинувшись на подушки экипажа, они возвращались в отель, Генри обнял ее и властно прижал к себе, словно желая сказать: «В конечном счете ты моя, а не их». А вслух не без язвительности добавил:
— Слушай, малышка, можно ли столько говорить—и так мало сказать?
Она изумленно взглянула на него.
— Говорить так же важно, как дышать, Генри! Совсем не важно, что мы говорим друг другу: важно слышать сами голоса.
Генри с минуту подумал, поцеловал ее и заключил:
— Ты права. Софидион. Любящим не надо ни до чего договариваться. Им просто нужно быть вместе.
В понедельник, на третий день их жизни в «Англетере», она чуть свет отправилась походить по афинским улицам, а вернувшись, застала Генри уже в халате, с чашкой кофе, за письменным столом. У него был неровный, но четкий почерк. Он поднял на нее глаза, сказал, что ждет ее с шести часов, и внимательно выслушал рассказ о пробуждении Афин. Потеснившись в кресле, он усадил ее рядом и налил чашку горячего сладкого кофе.
— Я пишу Фрэнку Калверту в Чанаккале. Это англичанин, во время Крымской войны он нажил миллионы на поставках британскому флоту. Среди земельных участков, которыми он владеет, половина холма Гиссарлык. Он разрешил мне производить раскопки и вообще делает все, чтобы добиться для меня разрешения копать весь холм. Между прочим, он сам немного ученый, любитель: несколько его статей о древней топографии Троады опубликованы в британском «Археологическом журнале».
Она подняла на него счастливые после прогулки глаза.
— Можно прочесть?
Взяв письмо, она читала вполголоса: «Мне не терпится начать раскопки на Гиссарлыке. Если у вас есть фирман, то не сочтите за труд еще раз дать мне список необходимых приспособлений и инструментов, потому что мы уезжали из Парижа в спешке и я забыл переписать все это из вашего зимнего письма. Когда вы уведомите меня, что у вас есть фирман, я немедля поеду в Смирну или в Константинополь (куда, вы думаете, лучше?) и достану все необходимое».
Она повернулась к нему, нетерпеливо облизнув губы.
— Генри, ты думаешь, мы сможем начать уже весной?
— Я рассчитываю, что да.
Его глаза горели, порозовели щеки и даже лысина.
— Нам нужно не откладывая ехать в Авлиду. Там ахейцы собирали флот перед отплытием в Трою. Я там еще не был. Нужно пройтись по ахейским лагерям здесь, в Греции, а уж потом восстанавливать их лагерь у Дарданелл, под Троей.
При мысли о новой разлуке со своими у нее перехватило горло.
— А нельзя взять с собой Спироса и Мариго? Все будут так рады. Они ведь никуда не выезжали после папиных неприятностей.
Она напряженно вслушивалась в его мысли, перебиравшие все плюсы и минусы ее предложения, но вот он принял решение, с улыбкой кивнул в знак согласия и расправил халат на плечах.
— Я узнаю, когда идет пароход в Халкиду. Потом ты съездишь в Колон и пригласишь их.
Как раз в тот вечер из Пирея в Халкиду шел пароход, пятнадцать часов пути. Генри заказал три каюты. Сииросу шел двадцать первый год; это был флегматичный молодой человек, невысокий, коренастый. Вряд ли он был способен на сильные чувства, если не считать его привязанности к Софье, которой он был верным защитником в их детские годы. В глазах Генри он был загадкой: парень ничего не хочет добиваться, у него нет цели в жизни. На вопрос, кем он собирается стать, Спирос смущаясь ответил: