В воскресенье утром взяли экипаж и отправились в церковь Богоматери. Только что кончилась служба. Маленькая, уютной византийской архитектуры церковь внутри покоряла благородной простотой, скромностью интерьера, закопченного из века в век кадящим ладаном. Столбы и полукруглые перекрытия делили церковь на четыре части, из которых центральная была самой большой и уходила под купол. Над одиннадцатифутовыми колоннами неотделанного мрамора стены и потолки были расписаны фресками. В центре, над головами, парил Христос в золотом венце.
Все сгрудились около высокой иконы «Успение богородицы». Вырезанная на деревянной плите, она была сплошь усеяна золотыми кольцами, браслетами и распятиями. Спирос всем зажег свечи, и каждый поставил свою свечу на подсвечник Приснодевы. По правую руку Христа со стен и потолка смотрели святой Иоанн, святой Харлампий и два архангела, по левую руку — Мария с младенцем Иисусом, «Успение богоматери», двенадцать апостолов и еще два архангела. Внизу справа было место епископа. Беломраморную кафедру украшала кружевная резьба.
Церковь быстро наполнялась, у всех, включая детей, в руках были свечи. Перед самым началом обряда Софью попросили выйти и ждать на паперти у вторых дверей. Из алтаря вышел священник, скрипя шелком длинного белого фелоня, окаймленного нежно-голубой лентой. Спирос извлек бутылку оливкового масла, кусок мыла, благовония. Взяв в руки высокую свечу, обернутую в шелковую ткань, он подступил к алтарю.
— Каким именем нарекаете дитя?
— Андромаха.
Ребятишки стрельнули из церкви, спеша сказать Софье имя ее дочери. Самому проворному она дала припасенную монетку. Теперь ей можно было вернуться в церковь.
На алтарных ступенях уже стояла купель—большая бронзовая лохань с ручками по обе стороны. Дьячок наполнил ее сначала горячей, потом холодной водой. Андромаху раздели, священник снял фелонь, засучил рукава рясы и взял ребенка. Дьячок открыл бутылку и плеснул масло Спиросу в руки, сложенные ковшиком. Спирос умастил маслом тельце девочки, после чего священник трижды окунул ребенка с головой, восклицая:
— Крещается раба божия Андромаха.
Перепуганная Андромаха вопила так, что, казалось, от ее крика содрогнутся лампады, на трех цепях свисавшие с потолка. Ее быстро отнесли в дальний угол и запеленали. На шейку повесили золотой крестик на тонкой золотой цепочке.
Родители принимали поздравления, целовались с гостями. Катинго оделяла всех пакетиками конфет. Самый большой предназначался Спиросу, изнемогшему от поздравлений.
Когда они стали показываться в обществе, Софья убедилась, что в груди и бедрах она немного раздалась. Платья стали тесны. Она попросила Генри сходить с ней в лавку отца и подобрать ткани для новых туалетов.
— Разве нельзя выпустить старые? — спросил он.
— Зачем? Будет уже не тот вид. Ты всегда очень щепетильно относился к тому, как я выгляжу на людях.
— Я хочу, чтобы сейчас мы ни на что не тратились.
— Но, Генри, это же сущие пустяки… Он только холодно взглянул на нее.
Она надеялась, что рождение ребенка ознаменует благоприятную перемену в их делах: они получат фирман и станут деятельно готовиться к поездке в Гиссарлык. Но проходили дни, а новостей все не было, и Генри не находил себе места. Именно в это время отцу и брату Александросу приспичило просить у него очередное вспомоществование. Они заманили Генри в лавку, продемонстрировали расширившийся — благодаря его кредитам—ассортимент товаров и попросили новых дотаций, чтобы окончательно встать на ноги.
Генри отказал: они хорошо распорядились его помощью и теперь могут покупать товары за свой счет.
Мадам Виктория хотела вернуться в Афины, быть поближе к Софье и внучке. Может, Генри купит им дом? Они будут платить, как всякий другой жилец.
Генри отказал и в этом. Софья с обеих сторон выслушивала сетования и снова оказалась меж двух огней.
И опять в доме стало неспокойно. У нее возобновились желудочные спазмы. Генри растравлял себя мыслью, что смертельно обидел министра, который, разумеется, не преминул рассказать о дикой сцене великому визирю. Возможность раскопок была окончательно потеряна. А с этим и ему конец. Опозорен! Чего теперь стоят его разглагольствования о том, как он раскопает Трою? Он выставил себя круглым дураком. Люди будут смеяться над ним, отвернутся от него. Как жить дальше? Бежать? Бежать из Греции? От Софьи? Спрятать стыд где-нибудь в богом забытом уголке, где никто не прослышит о его позорной неудаче? В июне ему так и так надо было ехать в Константинополь, и они решили, что это даже лучше — чтобы не томиться напрасно. В ночь перед его отъездом Софья долго молилась перед иконой.
— Сладостная божья матерь, услышь меня, недостойную, и помоги, потому что сама себе — какая я помощница? В своей бесконечной мудрости и милосердии помоги своему любящему чаду. Смягчи сердца турецких начальников, пусть они разрешат Генри начать раскопки. Тогда мы вдвоем поедем в Трою. Я ничего не прошу больше—только работать бок о бок с мужем и найти бессмертный город Гомера. Для этого мы поженились, этим дышит наша любовь, и без этого мы просто не выживем, я и Андромаха. Я оставлю дочку в Колоне, ей будет хорошо, а сама уеду с Генри в Троаду, в истинный дом нашего брака. Именем Христа прошу тебя. Аминь.
Утром Генри уехал в Пирей.
Для Софьи и Андромахи потекли неспешные недели. Софья возобновила занятия английским языком—дважды в день. В начале августа из Лондона пришла телеграмма: «Поздравляю мою драгоценную Софью. У меня в руках официальное разрешение турков начинать раскопки. Прими мои благодарность и любовь за долгое терпение и помощь. Работая вместе, мы внесем свой вклад в мировую культуру.
Твой горячо любящий муж Генри».
Слезы струились у нее из глаз. Она взяла на руки девочку и осыпала ее поцелуями.
— Теперь все будет хорошо, Андромаха! В полдень пришла мать.
— Генри возвращается через несколько дней, — сообщила Софья. — Мы быстро купим все необходимое и уедем в Дарданеллы. Андромаху я оставлю на тебя. Все наши ее любят. Ей будет хорошо. Мы кончим, когда начнутся зимние дожди…
Книга третья. Не скоро дело делается
Софья была очарована Константинополем. Порт кишел судами и суденышками, по узким улочкам растекалась пестрая разноплеменная толпа: турки, арабы, татары, монголы, египтяне— все в национальных костюмах. С балкона их номера открывался вид на Босфор, до Малой Азии рукой подать, с минаретов, подпиравших небо, муэдзины сзывали правоверных к намазу. Генри водил ее по городу—сверкающие куполами минареты, мощенные булыжником, перекрытые каменными галереями улочки старого города, садики за высокими заборами, тесно прильнувшие друг к другу луковицы царьградских церквей. На огромном крытом базаре сотни ремесленников сидели, скрестив ноги, в темных, как ночь, нишах, и по обе стороны длинных и узких проходов теплились огоньки, отражаясь в медных и серебряных поделках.
Однажды в полдень, возвращаясь в свой отель, они проходили мимо турецкой бани, и Генри спросил, не хочет ли она испробовать это удовольствие.
— Если ты пойдешь со мной, — озадаченно ответила она.
— Я проведу тебя и заплачу двадцать два пиастра, но оставаться на женской половине мне нельзя, как женщине нельзя быть в мечети на вечернем намазе.
Чувство растерянности, в котором ее оставил Генри, скоро сменилось самым настоящим потрясением. Она только начала раздеваться, как подоспели две совершенно голые мегеры и в миг содрали с нее всю одежду. Ей вручили льняную простыню, пару деревянных сандалий и провели в сверкающий чистотой беломраморный зал. Через пазы в стенах, полу и потолке поступал жар. Она сразу покрылась обильным потом. В десяток ванн непрерывно изливалась горячая и холодная вода, стояли деревянные скамьи.