Энгастроменосы успокоились, хотя смутная тревога затаилась у мадам Виктории в углах рта. Все-таки иметь Шлимана в семье значило обеспечить Мариго хорошее приданое, а младшему сыну — университетское образование. Это значило также обеспечить лавку товарами, поскольку с продажей дома Энгастроменосы потеряли кредит.
Софья все это прекрасно понимала и поэтому безропотно согласилась на этот брак.
«Иди замуж за кого велят»—так издавна повелось в Греции.
Она вышла в сад, на первую встречу с Генри Шлиманом.
Зной спал, в саду было прохладно. Кое-где на лозах еще висели грозди винограда. Сад много лет назад насадил сам
Георгиос Энгастроменос: гранаты, миндаль, абрикосы, малина, мускусная дыня-канталупка с губчатыми желтыми цветками и тонким запахом. Деревянные стол и стулья были самые простые, на своем веку они многим послужили—тетушкам, дядюшкам и прочим родственникам Энгастроменосов, как и семейству мадам Виктории, Геладакисам: у тех тоже были в Колоне летние дома.
Завидев Софью, все как один встали. Это было что-то новое. «Я уже принцесса на троне», — подумала она.
Сердце предательски заколотилось, нарушив ее уговор с ним: не волноваться при первой встрече, хотя она заранее знала, что мистер Шлиман будет испытывать ее так же пристрастно, как он выбирал партию индиго на амстердамском аукционе.
«Какие быстрые ноги у новостей!» — поражалась она. Она перешла площадь, вымылась, оделась—всего ничего прошло времени, а родственники уже успели облачиться в лучшие воскресные костюмы и, предводительствуемые детьми, нагрянули, чтобы увидеть чудо: вот сидит миллионер, он в сорок четыре года ликвидировал дела, стал ездить по свету, написал две книги; по рождению он немец, но подданство у него сначала русское, потом американское, а теперь он надумал жениться на гречанке—и сам стать греком! Ничего более удивительного не случалось в Колоне со времен здешнего уроженца Софокла, обессмертившего это место в стихах:
а то и со времен Эдипа, умершего где-то в этих краях. Когда Антигона ведет слепого Эдипа в Афины, он, утомясь долгим переходом, спрашивает ее: «В какой край пришли мы ныне, в град каких людей?» И Антигона отвечает:
Во главе обширного стола по праву главы клана восседала ее мать. Мадам Виктория чрезвычайно гордилась своим критским происхождением. Критяне были вольнолюбивый народ, бесстрашные и выносливые воины; они с яростным ропотом несли турецкое ярмо, и после того, как ведомая духовенством материковая Греция добилась независимости, не проходило и десятка лет, чтобы на Крите не вспыхнули волнения. Критяне вообще держались друг друга, а первым условием была семейная преданность. Потом шла верность всему роду, в который, помимо семьи и близких, входили «кровные братья», на крови поклявшиеся в вечной верности. Поразительной особенностью критян были щедрость и жадность одновременно, то есть они ради того и скряжничали, чтобы вдруг позволить себе быть щедрыми, сделать широкий жест. Это был высокомерный народ («они имеют на это право», — внушала Софье мадам Виктория). Еще в 1600 году до рождества Христова Крит был культурным центром западного мира, здесь высились дворцы, шумели богатые города, здесь жили талантливые архитекторы, художники, скульпторы, атлеты. Крит был и торговым центром Эгейского моря, его купеческие корабли плавали во все средиземноморские страны, а военный флот удерживал господство на море, и критяне могли привести к покорности любую часть материковой Греции. Софья с детства впитала народную мудрость островитян: «Надеясь на бога, не ляжешь голодный, а если и ляжешь, поешь во сне», «У хорошей хозяйки и ложка прядет», «Поживешь да хлеба-соли пожуешь—молодым советов добрых наживешь».
Рядом с матерью сидела Софьина тетка, госпожа Ламбриду, после мадам Виктории второй человек в родне; вероятно, положением на вторых ролях и объяснялась ее страсть лезть в чужие дела со своим раздорным участием.
По другую руку от гостя Софья увидела отца, и если мадам Виктория сидела напряженно-величественно, то его поза была сама безмятежность. Среди немногих ценностей, спасенных из городской квартиры, был портрет маслом, который два года назад написал с отца известный греческий художник Кастриотис. В их нынешнем доме портрет висел в гостиной. Когда Софья мысленно представляла себе отца, она не могла с уверенностью сказать, какой образ возникал перед нею — портрет или сам человек. У отца было приятное лицо и плешь во всю голову, только над ушами еще кустилась седина. Ему было под шестьдесят. Он носил длинные висячие усы. Широко поставленные глаза смотрели на мир вдумчиво, но без осуждения. В молодости он вместе с собратьями-афинянами боролся за освобождение от турок, отличился, был награжден, но кончилась война — и навсегда угас его воинственный пыл. Теперь это был человек спокойный, мирный, любитель хорошо поесть и попить. Гостеприимный хозяин и душа всякой компании, он легко завоевывал расположение своих покупателей. Он и с детьми держался дружески. Софья его обожала. Она не помнила случая, когда он поднял бы на нее голос, хотя на мальчиков порою приходилось покрикивать.
Белый отложной воротник стягивал бант, на крупном, статном теле ладно сидел костюм из превосходной английской— гордость импорта—твидовой шерсти. Над правой бровью выделялась памятная зарубка: в детстве покусала собака. Весь характер его был как на ладони. Человек скорее практического, нежели умозрительного склада, он принимал жизнь, как она есть, не ропща и не жалуясь. Завоевав однажды независимость для себя и для Греции, он бы почел теперь безумцем всякого, кто пожелает что-либо менять в мире.
Подрастающим поколением в количестве шестерых детей всецело распоряжалась мадам Виктория. В этом не было ничего необычного — так в Греции повелось испокон веку. Отец был глава дома, мать—только исполнительница его пожеланий и распоряжений. Никто и подумать не смел оспорить отчий авторитет. Но растила детей мать, и она привязывала их к себе узлом, который первым завязал фригийский царь Гордий (троянцы хранили память о том, как Гордий завоевал Малую Азию). Александр Великий разрубил Гордиев узел и, исполняя предсказания оракула, отвоевал Азию. У греческих же детей не было ни силы Александра, ни его славного меча, чтобы перерубить связывающие их по рукам и ногам материнские путы.
Софье повезло больше других детей. Все годы ее учения в Арсакейоне, и особенно в последний год, над нею была простерта не властная, но в безмолвном обожании трепетавшая материнская длань — мадам Виктория до умопомрачения любила свою красавицу и умницу дочь, — и Софье были даны свободы, которых не видели ее братья и сестры. Пользуясь своим преимуществом, Софья расцветала, и она только больше полюбила мать, освободившись от ее опеки. Она клялась, что никто и никогда не встанет между ними, даже любимый супруг.
Она до сих пор избегала прямо взглянуть на человека, который ради нее проделал немалый путь — почти семь тысяч миль. Только теперь в обступившей ее тишине Софья поняла, как она волнуется. Когда отец протянул к ней руку, она едва смогла унять дрожь. И напрасно все эти недели она запрещала себе ожидать высокого, красивого, романтического пришельца: помимо ее воли воображение исподволь занималось этим кладезем премудрости и мировой знаменитостью с тем, чтобы сейчас твердо обещать ей нечто невиданно прекрасное.