Несмотря на очевидный факт, что я тогда едва вышел, так сказать, из пеленок, я полагаю правильным назвать тот момент для себя началом конца. Как многое другое, начинающееся с мелких запретных услад, жевание бумаги скоро вошло у меня в привычку, настоятельную потребность, а потом стало прямо зависимостью, смертным голодом, утоление которого было столь сладостно, что часто, когда и освободится сосок, я не спешил на него бросаться. Нет, бывало, стою себе и жую, покуда масса во рту не обратится тончайшей пастой, и я ее прижимаю к нёбу, леплю языком так и сяк и потом только благополучно глотаю. К сожалению, жеваная бумага оставляет во рту липкое послевкусие, и оно долго не проходит, что и породило у меня неприятную, прямо скажем, манеру — чмокать губами.
Начал я исподволь, так, кусну там и сям, но почти сразу меня понесло, и, не успел оглянуться, — умял такую существенную часть общей постели, что сквозь нее во многих местах стал просвечивать голый бетон. Это повело к моим нескончаемым распрям с родней, и несколько раз мне даже крепко досталось, но меня это не остановило. Я умею быть очень решительным, когда захочу.
В конце концов, чтобы прекратить дрязги, Маме пришлось снарядиться за новой порцией страниц Великой книги и притащить их в наш уголок. Мы теперь уже подросли и дружно участвовали в разрывании. Визжа от восторга, мы мстительно дергали, драли. Ничто так не сближает, не создает такого теплого чувства товарищества, как разрушение, и на несколько минут в этой свалке мы поистине себя ощутили большой счастливой семьей. Когда меня просят что-нибудь рассказать о детстве, я всегда предъявляю этот эпизод — просто, чтоб доказать, что мы были как все.
Что и говорить, новый приток бумаги, и вдобавок свежей, на которой никто еще не писал, не какал, отнюдь не укротил моего аппетита, и я, надо думать, слопал уже целые главы Великой книги к тому времени, когда неуверенно вышел на подрагивающих на своих четырех из темного угла в широко мерцающий мир. Убежден, что эти изжеванные страницы заложили питательный фундамент, — даже, не исключено, прямо вызвали к жизни то, что скромно назову моими выдающимися умственными способностями. Только представьте себе: история мира в четырех частях, обрывки философии, психоанализ, лингвистика, астрономия, астрология, сотни рек, народные песни, Библия, Коран, Бхагават-гита, Книга мертвых, Французская революция, Русская революция, сотни насекомых, дорожные знаки, уличные объявления, Кант, Гегель, Сведенборг, комиксы, детские считалки, Лондон и Фессалоники, Солом и Гоморра, история литературы, история Ирландии, обвинения в несказанных преступлениях, признания вины, отрицания виновности, тысячи каламбуров, десятки языков, рецепты, шутки ниже пояса, болезни, деторождения, казни — всё это и много чего еще я вобрал в себя. Вобрал в себя, признаю, по куда был недостаточно подготовлен. Помню живо, прямо кишками помню, как, еще маленький, корчусь в темном углу на постели из драной бумаги — грядущих блюд — и, обхватив карикатурно вздутый живот, постанываю от боли. Ох, какая мука! — когда длинные, разрастающиеся, непроваренные куски впитываются в мое содрогающееся нутро. До сих пор не могу понять, как эта повторяющаяся пытка навеки меня не отвадила от жевания бумаги. Но нет — не отвадила. Приходилось только пережидать, пока уймется боль, чтобы все начинать сызнова, но порой я не выдерживал, даже это было мне не под силу.
Что я слышу? Хихиканье? Вы, наверно, во всем этом усмотрели всего лишь вульгарный случай зависимости, ну или плачевные симптомы классического маниакально-навязчивого состояния, и, без сомнения, вы правы. Однако концепт зависимости недостаточно ёмок, недостаточно глубок, чтобы адекватно описать мой голод. Я скорей применил бы здесь термин «любовь». Неосуществленная, да, пожалуй, извращенная даже, и уж конечно безответная, но однако ж — любовь. То было робкое, вязкое начало страсти, которая определила всю мою жизнь, кто-то скажет — загубила, и я, возможно, не стану спорить. Будь я поискушенней в этих ужасных кишечных болях, следовавших за проявлениями моей страсти в ее инфантильных формах, я конечно, распознал бы знак, предупреждение, предвестие нескончаемых мук, какие всегда, кажется, с собою несет любовь.
При ежедневном вкушении (а в моем случае даже и непрерывном, если включать и чмоканье, вызванное липким послевкусием) в конце концов приедается все, даже самое изысканное блюдо. Мне совестно в этом признаться, но — время шло, и Великая книга постепенно утрачивала свое очарование и неотвратимо скатывалась к пресности, делалась все безвкусней, скучней, ну просто, ей-богу, уже смахивала на картон. Пора было менять диету. Вдобавок я устал от тумаков.
И вот в один прекрасный день я решил порвать с семьей и перенести свое жевание на стеллажи. Впервые я на это отважился как-то воскресным утром. Магазин наверху был еще закрыт, уличное движение почти совсем не вплетало своих отдаленных нот в хоровой храп одурманенного семейства. Я скользил по проходу, который вел из нашего уютного уголка к мерцанию пространства, носом в пол, и первое же, что попалось мне на пути, была распростертая по цементу сама Великая книга, верней то, что от нее осталось. Я сразу ее опознал по запаху. Концентрированный многолистый дух этих плотно сброшюрованных сотен страниц во мне вызвал легкую тошноту. Сила гения. Я оглядел остальные книги на нижней полке, откуда Мама вытащила этот том, и заметил, что с легкостью разбираю названия. Очевидно, в столь уже раннем возрасте я страдал катастрофическим даром лексической гипертрофии, который затем столь грозно изухабил уготованную мне, быть может, благополучно-ровную, торную тропу заурядно-мирного существования. Над этими полками была бумага с выведенными от руки словами ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА, и грубая синяя стрелка указывала прямо вниз. В последующие дни и недели я продолжал исследовать местность и обнаружил другие стрелки, указывающие на ИСТОРИЮ, РЕЛИГИЮ, ПСИХОЛОГИЮ, НАУКУ, УЦЕНЕННЫЕ КНИГИ и КЛОЗЕТ.
Я решительно считаю этот период началом своего образования, пусть тяга, вытолкнувшая меня из родимого угла в большой свет, и не была еще жаждой знаний в полном смысле слова. Начал я с ближних полок, под стрелкой ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА, я лизал их, покусывал, смаковал и наконец объедал, иногда по краям, но обычно, если только удастся отпахнуть переплет, сверлом вгрызался в сладкую середку. Больше всего мне пришлись по вкусу издания Современной Литературы, я всегда, когда только мог, выбирал что-нибудь оттуда, — впрочем, возможно, меня приманивал логотип — бегун с факелом. Порой я сам себя представлял таким Бегуном с Факелом. И каких только, господи, не открыл я для себя книг в те первые пьянящие дни! Даже сегодня, стоит только перечислить названия, и меня душат слезы. Вот, декламируйте, повторяйте за мной вслух, медленно, с чувством, с расстановкой, и у вас сердце зайдется. «Оливер Твист», «Геккльберри Финн», «Великий Гэтсби», «Мертвые души», «Мидлмарч», «Алиса в Стране Чудес», «Отцы и дети», «Гроздья гнева», «Американская трагедия», «Питер Пэн», «Красное и черное», «Любовник леди Чаттерлей».
Сначала это были грубые оргии, я лопал неразборчиво, как свинья, — полный рот Фолкнера, по мне, был точно то же, что полный рот Флобера, — но скоро я стал замечать тонкие различия. Прежде всего я заметил, что каждая книга имеет свой вкус — сладкий, горький, кислый, кисло-сладкий, протухлый, соленый, терпкий. И еще я заметил, что вкус каждой книги, — а по мере того, как время шло и чувства мои обострялись, — вкус каждой страницы, каждой фразы, каждого слова даже — влечет за собой летучую гряду образов, умственных представлений о вещах, мне совершенно незнакомых по скромному, очень скромному опыту в так называемой реальности: небоскребы, гавани, кони, каннибалы, яблоня в цвету, незастланная постель, утопленница, мальчик, разбежавшийся для прыжка, отрубленная голова, косари в поле, подняв глаза вверх, вслушивающиеся в рев какого-то идиота, свист паровоза, река, паром, шалаш в джунглях, умирающий монах, и солнечный луч вкось рассекает рощу, и смуглую ляжку гладит задумчивая рука.