Нудд с неопределенным выражением лица сгибает и разгибает ладонь. На ладони вспухает красная полоса. Ссадина. Может, даже заноза. Вот неженка! И тут до меня доходит: у сильфа не может быть ссадин. У сильфа нет тела. У сильфа нет кожи — тонкой, нежной человеческой кожи, через которую так легко добраться до средоточия нашей жизни и погасить все это мельтешение крови в жилах, мыслей в мозгу и сердца в груди. Сильф — это выдох воздушного океана, а не выброс смертной плоти.

Он смотрит на меня и беспомощно разводит руками. Переменчивый сильф отныне прикован к этому телу, точно сошедшему с египетской фрески, высокому и широкоплечему, с узкими бедрами, с длинными, как у оленя, ногами, — могло бы быть и хуже!

— Почему? — вполголоса спрашиваю я.

— Воздух другой, — поясняет Нудд. — Это не моя стихия, это стихия, бывшая до нее. Старше. Равнодушнее. Она как будто спит. Наверное, ее любопытство, ее жажда знать и ощущать еще не проснулись. Спящий мир. Здесь у меня нет магии. Только телесная мощь.

По его лицу пробегает мгновенная судорога. Ему страшно. Может быть, впервые в жизни. Легко быть храбрым, когда ты неуязвим, всемогущ и бессмертен. Труднее быть храбрым, если ты всемогущ, но не бессмертен — и все-таки довольно легко. А уж если между тобой и смертью нет ничего, кроме меча, отличного, заговоренно-заколдованно-зачарованного меча, который, тем не менее, можно не успеть вытащить из ножен…

— Нудд, — зову я его, тяну руку к красивому хмурому лицу с резкими чертами, — Нудд, неужели мы с тобой только сильф и норна — и больше никто? Ты прожил такую длинную жизнь среди людей, ты видел род человеческий во все времена, ты воевал, убивал, выживал, женился и болел. Ну хоть раз, ну хоть изображая болезнь! Я тоже прожила целых три десятка лет, я кое-что умею, давай вспомним, каково это — быть людьми, а? Всё не так страшно, как быть никем…

— Храбрые вы существа, женщины, — вздыхает Нудд, садится на корточки, помогает и мне угнездиться на подстилке из толстых листьев — ужаснувшие меня протокозявки давно разбежались и разлетелись, мы одни среди хвощей и плаунов, в каменноугольных лесах — другое небо, другая земля, другой воздух. А огонь?

— Может, костер разжечь? — радостно вскидываюсь я.

Нудд смотрит на меня, как только мужчина может смотреть на женщину, предлагающую запалить дом с четырех углов, чтобы согреть пару комнат. Мне немедленно становится стыдно. Да, да, я вспомнила: каменноугольный период, высокое содержание кислорода, если чиркнуть спичкой, весь этот перелесок взлетит на воздух до того, как спичка зажжется. Что за палеонтологический кошмар тут творится? И это всё Я намудрила? Когда? Как?

— Слушай, — взвешенно, с интонациями психотерапевта объясняет сильф, — это же мир твоего воображения. Когда-то, может, когда ты была маленькой…

— Мне безумно нравились гигантские тараканчики и крохотулешные динозаврики, — с отвращением договариваю я.

— Нет. — В голосе моего спутника — бесконечное, поистине божественное терпение. Может, боги отличаются от человека не столько могуществом своим, сколько терпимостью? — Когда-то ты нарисовала себе образ древнего мира. Мира в котором нет ни порядка, ни смысла, ни стройности. Мира, существовавшего до возникновения порядка. Вот, — Нудд скупым жестом обводит окружающее нас, — это он и есть. Утгард. Пустыня Хаоса.

— Да какая ж это пустыня? — недоумеваю я. — Конечно, хорошо, что воды тут хоть залейся и кругом эти… древовидные папоротники. Но чем мы питаться-то будем? Папоротниками? Сырыми насекомыми… ой, нет, не могу… меня сейчас…

— Тихо-тихо-тихо-тихо… — не то шепчет, не то напевает Нудд, перехватывая мое резко согнувшееся тело, придерживая его за плечи и похлопывая по спине, словно заупрямившуюся скотину. — Это все страхи. Обычные человеческие страхи. Они всегда набрасываются стаей, едва лишь хаос приоткроет дверь. Мы там, где хаос всевластен, но это ТВОЙ хаос. Ты жила с ним все эти годы. Ты держишь его в узде с детства. Ты его знаешь, просто растерялась слегка. Вспомни, кто ты, и тебе станет легче.

А кто я здесь? Не последняя выжившая норна, не демиург, которого вот-вот лишат его детища, не спасительница вселенной от Армагеддона, я — просто я. Даже Нудд в Утгарде — просто крепкий мужчина средних лет, застрявший посреди каменистых полей многомиллионолетней древности с нервной неумехой на руках. Его сильфийский возраст — ничто по сравнению с возрастом любого из этих протокактусов, любой стремительной кусачей меганевры. Утгард — их дом. А для нас он — ловушка.

— Давай поговорим, — прошу я своего спутника. — О чем угодно — из того, что будет потом, после Утгарда. Чтобы мне не забыть о своих мирах, чтобы не завязнуть в Хаосе насовсем…

И тут мимо моего виска, разгоняя наползающий туман, пролетает очередная суперстрекоза — пролетает и… вонзается в мясистый ствол. О! А вот это уже не стрекоза. Это стрела, цвет — синий металлик, оперение из слюдяных крылышек, толщиной почти с мое запястье. Кто-то из местных обитателей решил поохотиться на нас, чужаков. Или просто — упреждающий выстрел?

«Упасть бы в обморок, как все нормальные барышни…» — лениво ползут мысли в голове. — «Выключиться из реальности, поваляться в сером нигде, в котором ничего не существует, даже тебя, потом вернуться в тело, но в другое, земное, настоящее, в комфортной обстановке, среди снисходительных врачей и опытного медперсонала…» Нет. Сдаваться нельзя, нельзя бросать Нудда, нельзя проигрывать, нельзя позориться, я не смогу жить с мыслью, что хаос меня одолел, распахнул дверцу в моем мозгу — и затравил меня страхами, как собаками.

— Поговорить? Хорошая мысль! — раздается из тумана, немедленно вызывая в памяти «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана…». — Заодно и нам расскажешь, из каких миров пожаловал!

Итак, мы нашли вас, великаны Хаоса. Или это вы нашли нас?

* * *

Теперь, когда моим друзьям не требуются провожатые, и цель их ясна, и мощь их непобедима, и победа их неотвратима, моя безопасность висит на волоске. Помба Жира, демон секса, не может попросту отдать меня моей свите. Как я, однако, загордился в этих выдуманных мирах, тоже мне Bondieu, Добрый Боженька, создатель и вседержитель, воинства духов предводитель.

Зато Синьора Уия понимает: перед ней — всего лишь человек. Человек, чьи страхи и инстинкты открыты ей до донышка. Синьора садится рядом на атласное покрывало и вздыхает так, что край декольте врезается в грудь, стиснутую корсажем. Я по-прежнему лишен тела, но органы чувств у меня работают даже лучше, чем у дряхлой, отравленной Дурачком мумии, которую я таскаю на себе все эти дни. Волнующееся тело Синьоры мешает мне помнить о ее замыслах.

— Скоро меня победят и изгонят отсюда… — говорит она рассеянно, как о каком-нибудь пустяке. — Расскажи что-нибудь. Напоследок.

— О чем? — спрашиваю я.

— О чем хочешь! Или о ком хочешь, — пожимает плечами она. — А еще лучше — о тех, кого хочешь. Какие они — женщины, которых ты хочешь?

Я смеюсь. Рассказать ей про мои сложности с теми, чьих лиц я никогда не видел и потому вскоре уставал от безликих теней в моем доме, в моей постели? Или рассказать про существа из моих снов, про удивительные, разные, полные силы — или нежности, или насмешки, или гордыни — лица, на которые я не мог наглядеться? Про женщин, к которым боялся прикоснуться в сонном видении, боясь, что она обернется — и я увижу розоватую муть там, где только что было самое прекрасное, самое желанное на свете зрелище — человеческое лицо?

— Как странно: ты так любил женщин, что готов был заглядывать им в душу, а не только ощупывать сладкое белое мясо, дрожащее под мужскими руками, — плотоядно ухмыляется Помба Жира, — ан не судьба!

Она приближает свое лицо к моему, чуть приподнимает бровь и позволяет на себя любоваться. Я тянусь к ее щеке, но кожа Синьоры — прохладная взвесь в воздухе, ладонь проходит насквозь, словно плоти лишена она, а не я.

— Представь себе мир, в котором глазу доступно все — все! — она придвигается еще ближе, я чувствую ее дыхание на своей шее, — а прикосновению ничто. Наслаждайся издали! — говорит человеку реальность, которую вы, люди, строите. Чтобы коснуться ДРУГОГО, нужно быть храбрым, очень храбрым. Нужно простить ему, другому, то, что он другой. Простить, что пот не только красиво блестит на коже, но и воняет. Простить утренний поцелуй, отдающий вчерашним ужином, а вовсе не свежестью росы. Боль, усталость, неуклюжесть, складки на боках…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: