Как уже отмечалось, введение собственного порядка – самочиние – было еще страшнее, поскольку при этом отвергался спущенный сверху правильный порядок вещей и создавался новый, основанный на личной позиции самочинника, продиктованный его волей, разумом и т. п. В Никоновской летописи (а за ней и в «Степенной книге») резко осуждалось самочиние новгородцев, изгонявших неугодных им князей: «Новоградцы же в самочиние уклонишася, и к князем своим уложенный завет преступати начаша и князей своих бесчиноваша и изгоняху».[516] Самочиние следовало сурово наказывать и уничтожать без следа, потому что оно вело к «самозаконию», тем самым угрожая и самодержавной власти царя, и благочестию церкви. Преступно и «самосмышление», о чем говорилось, например, в Стоглаве, запретившем бесчиние в иконописании, в особенности же изображение символов и аллегорий. Изображения должны быть «по подобию и по существу», в них не должно быть ничего «временного», а от «своего замышления ничтоже претворяти».[517]
Чин становился синонимом закона и канона, за нарушение которых положена Божья кара. Жить по «самочинию» преступно как с точки зрения церкви, так и с точки зрения мирских людей. Об этом писал, в частности, Андрей Курбский в «Повести об Августине Гиппонском».[518] Правда, тот же Курбский доказывал в «Сказании о явлениях святому Августину», что сила не в чине, а в правде, приводя сюжет о пустыннике на безлюдном острове, который много лет обращал к Богу краткие «неблагочинные молитвы», но получил благодать и милость Бога, давшего ему силу «преестественного плавания на ризе».[519] Рассказ завершался выводом о том, что не следует слишком полагаться на внешнюю чинность и правильность молитв, «искусства в писании», поведения и осуждать, а тем более преследовать подобное бесчиние: «...народов простых неискуству молитвам насмехающеся, а трудов их претяжких и потов многих ни во что же вменяюще. Пред милосердным же Владыкою и Содетелем всех не тако, но правость в человецех сердечную зрит, и опаснаго чистаго жителства хощет, и любви нелицемерныя к Себе и ко всем истязует. Недостатки же искуства нашего, аще глаголемы бывают по неведению и простотою разума, не токмо милосердием их наполняет, но премножайше и радуется о них...» [349] .
Как мы видели ранее, следование чину приравнивалось «угождению Богу», фактически чин указывал правильный путь для каждого социального слоя и каждого человека в отдельности. Пути угождения регламентировались как по сути, так и по форме, каждое слово и действие облекалось в раз и навсегда данные одежды. И та творческая свобода, которую подразумевали писатели и художники XI–XV вв. под «угождением Божеству», была утрачена безвозвратно, поскольку только через систему чинов можно было достичь угождения.
Таким образом, чин превратился в XVI столетии в основной закон функционирования и государства, и церкви, и культуры в целом. В области культуры понятие чина тяготело к понятию канона. Канон как церковное правило, устав, церковное песнопение и пр. наполнял и наполняет всю церковную жизнь. В научной же литературе под каноном подразумевается нечто большее, имеющее в основе правило, закон, образец, чин и т. п., но связанное также с художественным выражением, формой, стилем. Прошло время, когда в науке канон и каноническая культура оценивались негативно. Теперь исследователи все чаще прибегают к определению, данному в свое время Фридрихом Шиллером, считавшим канон «совершенным подъемом от случайного ко всеобщему и необходимому».[520] Столь же часто цитируется и определение А. Ф. Лосева: «художественный канон не есть стиль..., но он базируется на последнем, являясь его дальнейшей модификацией».[521] Популярна в науке и защита канона, содержащаяся в трудах Павла Флоренского.[522] Канон все более воспринимается как изобразительная вершина того или иного стиля, становясь, таким образом, образцом гармонии для данной эпохи, а никак не навязываемым запретительным, сковывающим авторскую свободу жестким правилом, не допускающим отклонений, каковым его считали ранее.
Философско-антропологический подход позволяет посмотреть на проблему соотношения чина, канона и стиля по-своему. Канон необходимо подразделять на идеологический и изобразительный. Первый доминирует в культурах, вошедших в фазу теоцентризма, когда канон выражает принцип старины, принимается за раз и навсегда данную истину и олицетворяет идею развития как движения вспять, к утрачиваемому идеалу. Идеологический канон мешает осмыслению традиции как преемственного движения культуры вперед, так как истина единична, скрыта в прошлом, покоится в пласте вечного времени и лишена времени мимотекущего. Всякое новшество приравнивается к повреждению старины как разрушение канона, принявшего в русской культуре форму чина.
Художественный канон следует за идеологическим, но далеко не всегда они сосуществуют единовременно. Эстетическая самоценность изобразительного канона делает его неуязвимым до тех пор, пока не сформируется новый стиль, перетекающий на теоцентрическом этапе развития культуры в канон. Следует согласиться с выводами искусствоведов, что иконографический канон, понимаемый как свод правил и запрещений, спускаемых художникам церковными и светскими властями, никогда не существовал в древнерусском искусстве. Действительно, «канона в таком понимании средневековая живопись не знает. Под этим термином соединяют результаты двух разнородных явлений – желание иконописца сделать свой образ узнаваемым... и его привычки работать по образцу».[523] Но если привычка работать по образцу шла от непрофессионализма русских художников, то указание писать только с образцов, которое содержал Стоглав, несет в себе уже элемент диктата.
Стиль, трактуемый и как стиль эпохи, и как индивидуальный стиль – явление слишком «мимотекущее», исторически связанное с определенным временем и его содержанием, чтобы соперничать с вечностью канона. Поэтому в поздней средневековой культуре стиль присутствует как бы нелегально, неосознанно, подправляя канон применительно к изменяющейся жизни исподволь и осторожно. Таковы, на наш взгляд, стили древнерусской литературы, предложенные Д. С. Лихачевым и приложенные Г. К. Вагнером к древнерусскому искусству: «стиль монументального историзма» XI–XIII вв., «эмоционально-экспрессивный стиль» конца XIV – начала XV вв., стиль «психологической умиротворенности» Андрея Рублева и его школы; стиль «ложного монументализма» XVI в.[524]
Древнерусский «чин» как бы аккумулировал в себе и идеологическую, и художественную функции канона. Он давал закрепленный образец благого и прекрасного, что выражалось в соответствующих оценках: благочинный, благочестивый, благолепный и т. п. Везде благо стояло на первом месте, а красота на втором. Создание системы чинов-образцов замыкало русскую культуру в круг готовых форм, которые можно и нужно было только повторять. Попытки идти дальше приравнивались к самочинию и преследовались.
Влияние, которое оказывал закон чина на культуру позднего средневековья, прослеживается по многочисленным источникам из разных сфер. В литературе, по наблюдениям специалистов, из-за несоответствия чину в XVI в. исчезли списки светских беллетристических произведений, ходивших по Руси в предыдущем столетии. Теперь их просто не переписывали, боясь нарушить чин. Традиционные же произведения, в частности жития святых, приводились в соответствие с агиографическим чином, что хорошо осознавалось и самими авторами. Пожалуй, наиболее ярким примером может служить обработка в XVI в. Жития Михаила Клопского. Созданное в Новгороде в XV в. житие юродивого Михаила (бывшего, по предположению В. Л. Янина, сыном Дмитрия Боброка-Волынца, героя Куликовской битвы, и сестры Дмитрия Донского Анны Ивановны[525] ) было нетипичным памятником агиографии, написанным простым народным языком с поговорками, без риторических вступления и заключения, без биографии святого, но с рассказами о быте Троицкого монастыря и т. п. Это несоответствие житийному жанру было ликвидировано в так называемой Тучковской редакции, созданной Василием Михайловичем Тучковым в 1537 г. Образованный боярин, общавшийся с Максимом Греком и свидетельствовавший против него на суде, Тучков, по мнению современников, делал все по чину: «Сей же вышереченный Василей, по благословению преосвященнаго архиепископа Макария, ветхая понови и распространи явление, житие и чюдеса преподобнаго, и все по чину постави (выделено мною. – Л. Ч.) и велми чюдно изложи».[526] Что же стояло за этим «по чину»? Тучков сделал большое риторическое вступление, пышную заключительную похвалу, добавил четыре чуда к единственному, уже существовавшему. Таким образом, чин житийной литературы тяготел к перегруженности, пышности, т. е. ложному монументализму в ущерб исторической правдивости рассказа.
516
ПСРЛ. Т. 9. С. 244.
517
Российское законодательство X–XX веков. Т. 2. С. 303.
518
Библиографические записки. 1858. № 12. С. 363.
519
Клибанов А. И. Духовная культура средневековой Руси. Прилож. С. 348. Далее ссылки на это издание даны в тексте в скобках.
349
См.: Янин В. Л. К истории создания нередицкой живописи // Янин В. Л. Средневековый Новгород. Очерки археологии и истории. М., 2004. С. 178–180.
520
См.: Бернштейн Б. М. Традиция и канон. Два парадокса // Советское искусствознание. 1980. № 2. С. 112–153.
521
Лосев А. Ф. О понятии художественного канона // Проблема канона в древнем и средневековом искусстве Азии и Африки. М., 1973. С. 11; Он же. Художественный канон как проблема стиля // Вопросы эстетики. Вып. 6. М., 1962.
522
См.: Иконостас // Флоренский П. Избр. тр. по искусству. СПб., 1993. Бычков В. В. Русская средневековая эстетика. XI–XVII века. М., 1995.
523
Кочетков И. А. Копия и образец в иконописании // Проблема копирования в европейском искусстве. Мат-лы научн. конф. 8—10 декабря 1997 г. М., 1998. С. 76.
524
См.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X–XVII веков. Л., 1973; Вагнер Г. К. Канон и стиль в древнерусском искусстве. М., 1987.
525
См.: Янин В. Л. К вопросу о происхождении Михаила Клопского // Археографический ежегодник за 1978 г. М., 1979. С. 52–61.
526
Повести о житии Михаила Клопского. М.; Л., 1958. С. 175.