Нахожу свитер, натягиваю. Ищу обувь.
Во дворе страшно кричат.
За дверью тоже слышны крики и хлопки дверей
Кто-то пару раз ударяет в мою дверь.
— Я щас! Одевайся быстрее, хули ты сидишь?
Открываю и вижу соседа снизу, татарина-усача. Из всего подъезда я знаю только его — заливал дважды.
— Шестой дом взорвали, — сообщает он, как мне кажется, очень буднично.
«Кто? Какой шестой?» — хочу спросить.
Сосед бежит вниз по лестнице.
Заглядываю в комнату — Инна пытается надеть колготки. Поднимает зареванное лицо:
— Ты можешь не уходить никуда? Не надо, мне страшно… Ты ведь никуда не уйдешь, да?
— Инн, надо быстро из подъезда выметаться, ты поняла? Вдруг наш тоже рванет. Потом — там люди, понимаешь — люди!
Тащу ее, полуголую, к выходу. Она цепляется за дверную ручку.
— А я, по-твоему, не люди, да? Я — не человек? Ты куда меня привез, вообще?! Я из-за тебя чуть не погибла сейчас, ты понимаешь?!
Знаю, что в такие минуты женщин надо бить по лицу. Видел в кино и читал в книжках. Они после этого успокаиваются. Однако не бью, но помогаю надеть жакет — с юбкой она справляется сама. Сую в руки сумку, накидываю на плечо плащ и тащу за руку — вниз по лестнице.
Вижу, как лицо ее знакомо покрывается пятнами и кривится от всхлипываний. Она что-то бормочет, но я не слушаю.
На улице темень, по-прежнему мелкий дождь. Чем-то воняет. Пробегают мимо какие-то люди. Машины у подъезда до сих пор надрываются «сигналками».
Под козырьком подъезда знакомый татарин с ребенком и несколько женщин.
Татарин убеждает всех отойти подальше от дома.
Из подъезда выбегают незнакомые мужики.
Шестой дом, понимаю я — тот, соседний.
Инна что-то говорит мне.
— Что?
— Туфли… Ты не дал мне надеть туфли… Они дорогие…
Достаю из конверта пару стольников. Один еще остается.
Показываю ей в сторону Варшавки.
— Иди, дойдешь босиком. Лови тачку и вали отсюда. Чтобы больше я тебя не видел.
Инна берет деньги.
Догоняю бегущих людей.
Не оборачиваюсь.
С каждым шагом ноги деревенеют, становятся чужими. Остро хочется ссать.
Соседнего дома нет. На его месте — огромная, в несколько метров, куча мусора. Из нее валит густой дым.
Жуткий, незнакомый запах. Во рту сухо от запоздалого страха.
Высокий усатый мужик в футболке предлагает разбирать завалы. Дом был кирпичный, как и мой: развалился весь, лишь кое-где видны куски стен. Торчат гнутые железки — не то арматурины, не то трубы, валяются смятые кровельные листы — бывшая крыша.
Понимаю, что никакие завалы разбирать не могу.
Лицо немеет, я тру его руками, не чувствуя кожи.
Меня вдруг выворачивает, хотя особо нечем, не закусывал ведь.
Последнее, на что смотрю — деревянная решетка, рядом с ней поломанный ящик, чей-то ботинок и куча тряпья…
И дым, дым, дым…
Возвращаюсь к подъезду. Жильцы кучкуются возле двери. Лица их серые, опухшие, словно неживые.
Инны среди них не вижу.
Уехала.
Стараясь смотреть лишь себе под ноги — разбитые кроссовки ощупывают мокрый асфальт, — выхожу на Каширку.
Порезанная пятка почти не болит.
Палатка открыта. У распахнутой двери стоят две молодые армянки. Водкой они точно торгуют…
Пока достаю деньги, слышу, как они по-армянски обсуждают случившееся. Говорят про какого-то Сурена. Пытаюсь понять. Нет, не террористки. Собираются звонить Сурену, чтобы подвез еще водки — сегодня будет большой спрос…
Будет спрос, будет. Беранэм кунэм. Твою мать!..
Армянки замолкают на полуслове.
Оказывается, вслух сказал.
— Мужчина! — обращается кто-то ко мне. — Мужчина, в свитере синем!
Точно, ко мне. Синий свитер у меня. Совсем недавно я был молодым человеком, теперь вот — мужчина. В свитере синем.
Рыхлая бледная тетка лет сорока тянет ко мне пластиковый стакан. Лицо зареванное, на голове нелепая в окружающей нас серой мгле пестрая косынка.
— Горе-то какое!.. — говорит тетка.
Глаза у нее темные, пустые.
Наливаю ей. Тетка держит стакан в руке, разглядывает непонимающе. Потом возвращает его мне, плача в голос:
— Это я вам… Что ж вы без всего-то… Вот горе-то… Горе…
Тетка что-то спрашивает, но я не понимаю ее, не слышу. Она машет рукой и уходит. На ногах у нее — домашние тапочки.
Я сильно пьян и прекрасно осознаю это.
Пьян настолько, что не решаюсь встать с мокрого парапета перехода через Каширку. Рядом со мной бутылка паленой «Пшеничной», наполовину уже пустая, и баклажка пива. Я пью без закуски, просто отхлебываю водку прямо из горла и запиваю несколькими глотками пива. В желудке неприятное жжение. Но «ерш» греет слабо: я промок, не спал всю ночь, меня колотит мерзкая дрожь.
Каширка перекрыта.
Рычат грузовики. Желтыми, не то собачьими, не то волчьими глазами вспыхивают их фары.
Я сижу на парапете и смотрю, как на шоссе выезжают все новые и новые самосвалы. Груженные тем, что еще утром было соседним домом, теплым и живым внутри. Теперь все это — мокрое, холодное и мертвое.
Сомнений, нужно ли отсюда уезжать, у меня больше нет. На то и развилка, чтобы сделать выбор.
Задираю голову и смотрю сквозь мелкие листья тополя на Бога.
Его там нет, неожиданно спокойно понимаю я.
Его там просто нет.
外国
Заграница
— И! Эр! Сань! Сы!
За окном переливается струнная музыка. Женский, хорошо поставленный голос неторопливо отсчитывает:
— У! Лю! Ци!..1[2]
Открываю глаза.
Дома.
Я — дома, и одно это уже хорошо.
Ночь прошла успешно. Не ворочался на влажном от пота матрасе, а спал. Без «вертолетов», кошмаров, внезапных пробуждений и судорог сердца.
Мутит после вчерашнего, но пока вполне терпимо.
Сквозь тюлевые занавески видны силуэты кипарисов. Лезет в комнату настырное солнце. Ровно и уверенно гудит кондиционер.
— Дышим медленно! — по-китайски сообщает голос с улицы и музыка становится тише.
Возле кровати стоит откупоренное пиво. Почти полная бутылка, для оздоровительной утренней врезки. Благоразумно: мне тридцать восемь лет, и пора уже заботиться о здоровье.
Спускаю ноги с кровати. Борюсь с искушением выпить все пиво немедленно, делаю пару глотков и ковыляю в ванную.
Вещи разбросаны по всей комнате, вперемешку с книгами и пакетами из супермаркета. В беспорядке, давно уже по-хозяйски прижившемся у меня, нет ни холостяцкой небрежности, ни унылого упадка жилья алкоголика. Мои книги и одежда похожи на усталых людей, пережидающих бомбежку в подвале.
Разглядываю себя в зеркало. Грудные мышцы, конечно, уже не те, да и руки заметно отощали. Но каждое утро я делаю сотню отжиманий, как бы ни провел предыдущий вечер: дисциплина — прежде всего. Иначе, с моим-то образом жизни, на плаву не удержаться. Разве последние пару месяцев зарядку не делал — мне ногти на ногах подстричь некогда, какие уж тут отжимания… Ноги тоже стали совсем худые, много хожу пешком. Живота почти нет. Особенно, если втянуть. Лицо помятое, но если умыться холодной водой, станет почти как новое.
Беда только, что вода из крана всегда идет теплая, с мерзким болотным привкусом. Говорят, ее ни в коем случае нельзя пить, даже кипяченую. Может, и так, но я не трачу деньги на покупную.
Брился я вчера, сегодня вполне сойдет и так. Зубы чистить раздумал — от зубной пасты запросто могу проблеваться. Полувыдавленный, смятый в самой середине тюбик противен уже тем, что здорово похож на меня.
А еще тупая бритва-одноразка… И пересохший обмылок на фальшивом мраморе столешницы… Иногда я представляю, как они оживут, точно в «Мойдодыре» или «Федорином горе» и выскажут мне все, что думают. Да толку-то… Я и сам знаю, что они скажут.
Стоя под душем, намыливаю подмышки и пах. Размышляю — не подрочить ли. Особой бодрости не ощущаю. Ладно, может, чуть позже.
2
Считают по-китайски: Раз! Два! Три! Четыре! Пять! Шесть! Семь! (Здесь и далее примеч. ред.)