«А Шугачев дарил Поле города?»

С чего же началось?

Первые пять лет их жизни действительно были песней. Он, Карнач, жил, был счастлив любовью, работой, верил в свое призвание и в свои возможности. И Даша верила. Она не очень увлекалась своим преподаванием, она жила его архитектурой. Он покорил ее, заразил своей профессией. Скоро Даша научилась рассуждать о зодчестве так, что даже старые архитектурные зубры не сразу угадывали в ней дилетантку; московский академик весь долгий вечер, проведенный у них в гостях, считал ее коллегой, расточал комплименты. Очень может быть, на какой-то стадии она сама поверила, что стала знатоком архитектуры и искусства. Должно быть, здесь была его основная ошибка. Надо было научить жену любить ее собственную профессию, любить детей, которых она учила. Надо было воспротивиться ее переходу из школы в мастерские художественного фонда. Но когда это случилось? В конце второго пятилетия, пятилетия нормальной, установившейся жизни, когда окончилась песня и началась рассудительная, чуть скучноватая проза. Даша все свое время отдавала воспитанию дочки. Кстати, первая запомнившаяся ему стычка произошла как раз из-за дочки. Он хотел назвать дочку Татьяной, дать имя своей матери. Даша решительно запротестовала: только Виолетта. В конце концов, это ерунда. Виолетта так Виолетта. Он не стал долго спорить, согласился. Однако поразила недоброжелательность по отношению к имени, которое он предложил, показалось тогда, что даже не к имени — к человеку, к его матери. Но и это он простил: после нелегких родов у женщины могут быть самые неожиданные фантазии, капризы и просто беспричинная раздражительность. Из-за имени она разозлилась еще раз вскоре после того, как девочку записали уже в загсе. Даша услышала, что отец называет дочку не Вилей, как она, а Ветой, и это ей почему-то очень не понравилось. Но тут впервые — странно, что это было в расцвете их счастья — он заупрямился и продолжал называть дочку по-своему. Так она и росла: Виля — для матери, Вета — для отца. Пока была маленькая, во дворе и в детском саду, — Виля, в средних классах школы — Вета, сама так выбрала. Выходит, он победил. Но к этому привыкли и даже в шутку никогда не упоминали, кто тут победил, а кто потерпел поражение. Нет, с Веты не могло начаться, Вета — их счастье. Правда, спорили из-за нее нередко. Сперва спорили, потом ссорились. Девочка не хотела учиться музыке. Мать упорно и настойчиво заставляла ее «развивать музыкальные способности», даже сама научилась читать ноты и — для любителя — очень недурно играть. К ориентированности в вопросах архитектуры прибавились некоторые сведения в области музыки, что дало ей возможность проникнуть и в музыкальный мир. Максиму поначалу до слез жалко было глядеть, как мучилась за роялем маленькая болезненная Ветка. Казалось, Даша не по-матерински жестоко терзает дочку. Разговоры их на эту тему подчас напоминали ссору. Но, в конце концов, это была обыкновенная семейная жизнь — во втором пятилетии. Даша добилась своего. Во всяком случае, считает, что тут одержала полную победу — Виолетта поступила в консерваторию. Даша хвастает результатами своего воспитания. Гордится. Однажды он имел неосторожность сказать: поступление еще ничего не доказывает, он по-прежнему не очень уверен, что Ветино призвание — музыка. О, что тут поднялось! Какими эпитетами он был награжден! Волосы краснели за нее, женщину, считающую себя всесторонне образованной и интеллигентной. Но это произошло два года назад, когда было уже немало трещин.

Нет, все-таки началось не из-за Веты. Из-за чего же?

Пожалуй, из-за того ребенка, который не появился на свет.

Он очень хотел второго ребенка. Уговаривал Дашу. Обычно разговор этот происходил в постели, в моменты нежности, и Даша смеялась, целовала его и отговаривалась по-своему: «Почему тебе хочется поскорее закабалить меня? Я хочу еще немножко пожить так. Когда же и жить, если не сейчас — Виля подросла, мы устроились, живем в достатке?» О беременности, неожиданной для нее, сообщила ему с гневом, с обвинениями: «Ты это нарочно. Но знай, его не будет», — и решительно объявила о своем намерении сделать аборт. Максим ужаснулся. Просил, умолял Дашу сохранить дитя. «А вдруг это будет сын? Наш сын! Мы возьмем няню. Хочешь, я привезу свою мать?» Нет, никакие уговоры не действовали. Слушать не хотела. Без его согласия, даже не предупредив, пошла в больницу.

Ее поступок перевернул ему всю душу. Он, правда, ходил в больницу (ее не сразу выписали), радовался, когда она выглядывала из окна, побледневшая, виновато улыбающаяся.

Когда забирал ее, Даша по дороге к машине с благодарностью сжала ему руку, шепнула: «Прости меня». Она стала добрая-добрая и тихая, покорная, прямо как в первый год после замужества. Но доброта ее была какая-то другая, не такая, как раньше. Она на сближала, наоборот, отчуждала как-то. Во всяком случае, Максим почувствовал это в первый же миг, когда в вестибюле больницы почему-то смущенно и неловко поцеловал ее в белую напудренную щеку. Это был совсем иной поцелуй, не тот, каким восемь лет назад он тут же, только с другого, более парадного, торжественного, подъезда встретил ее с дочкой — маленьким свертком, перевязанным розовой лентой, который протягивала ему сестра. В том поцелуе была теплота его любви, нежности, признательности. В этом — обязательная учтивость.

Очевидно, Даша почувствовала его вежливую, тихую отчужденность и ответила на нее неожиданно и довольно странно: удвоенным, утроенным вниманием к своей внешности, нарядам и таким же непомерным, почти оскорбительным требованием его внимания к себе.

Раньше все покупалось как-то само собой, без особых расчетов. Чаще всего он сам делал покупки, особенно когда ездил в Москву, в Вильнюс, в заграничные командировки. Было приятно привозить подарки ей, Бете. Знал женскую психологию и не осуждал ее. Их радость — его радость.

Вскоре после аборта Даша начала требовать у него деньги на обновки, тратя как бы между прочим весь свой заработок. И тогда ему расхотелось привозить ей из командировок подарки. Он явно становился скупее. Одно вело за собой другое. Возникала некая цепная реакция отчужденности.

Начала раздражать ее косметика. Столько времени тратится на ерунду. Налепив на лицо идиотскую маску из смеси сметаны, яиц, кремов и еще черт знает чего, она может час и два сидеть перед зеркалом. Но он, верно, тоже виноват: у него не хватало прежнего такта, деликатности, мягкости. Он стел разговаривать с ней другим языком.

«Тебе не противно смотреть на себя в таком виде?»

«А тебе противно?»

«Более того».

Ссора.

«Послушай. Для кого ты так мажешься? Если для меня, то говорю тебе совершенно серьезно: мне это не нужно! Ты мне нужна настоящая, а не выпотрошенная и размалеванная».

По-видимому, он ударил по больному месту. Не надо было говорить этих безжалостных слов! Впервые сна рыдала до истерики. И он искренне просил прощения. Простила. Целовались. Взаимное тяготение и та короткая радость, которую давала физическая близость, — единственное, пожалуй, на чем держалось их супружество. Тогда они еще могли запылать страстью через час после ссоры. Существовали какие-то не открытые и не объясненные наукой душевные токи, биотоки, импульсы, которые связывали их. Потом, очевидно, и они оборвались...

...Шофер мешал думать — все время разговаривал. Хорошо еще, что он не вынуждал говорить собеседника, задавал вопросы и сам на них отвечал, видно, был из той категории людей, которые с наибольшим удовольствием слушают самих себя.

— Когда мы перестанем строить конурки? Разве это квартира? Я не говорю уже, что гроб нельзя вынести...

— Сейчас габариты увеличены.

— Да, с гробом уже можно развернуться. Но ведь строим мы для живых... А мне дай простор. Я простор люблю. Чтоб пригласить гостей, потанцевать у себя дома...

— Танцевальный зал для каждого — дорогая роскошь. Сколько ваших товарищей не имеют квартиры?

— Да у меня самого нет квартиры. Четыре души на восемнадцати метрах. Потому и говорю. Стою в очереди на улучшение. А что мне дадут? Две комнаты, двадцать шесть метров? Нет, если я столько ждал, то дайте мне пожить просторно. Я простор люблю...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: