— Ну?! Уже ворчит?

— Ворчит, ну ее! «Чего не спишь по ночам, свет зря мотаешь!»

— Ая-яй!.. Плохо это, Коля. Ах, плохо. Ну, полезли. На верстачке, закрытая тряпицей, стояла работа Кольки.

Колька снял тряпицу...

...Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их... Знал он и этих, что ворвались: приходилось, он делил с ними радость и горе тех ранних походов и набегов, когда был он молодым казаком, гуливал с ними... Но не с ними, нет, хотел испить атаман горькую чашу — это были домовитые казаки. Стало на Дону худо, нахмурился в Москве царь Алексей Михайлович — и они решили сами выдать грозного атамана. Они очень хотели жить как раньше — вольно и сладко.

...Кинулся Степан Тимофеич к оружию, да споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки... Завозился. Хрипели. Негромко и страшно матерились. Нашел в себе силы Степан приподняться, успел прилобанить одному-другому могучей своей десницею... Но ударили сзади чем-то тяжелым по голове. Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.

— Выбейте мне очи, чтоб я не видел вашего позора,— сказал он.

Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам...

Так рассказал Кольке Захарыч. (Рассказ идет на изображении.) И эту трагическую сцену, конец ее, остановила рука художника — Кольки...

Долго стоял Захарыч над работой Кольки... Не проронил ни слова. Потом повернулся и пошел к окну. И тотчас вернулся.

— Хотел пойти выпить, но... не надо.

— Ну, как Захарыч?

— Это... Никак...— Захарыч сел на лавку и заплакал — горько и тихо.— Как они его... а! За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады.— Слабое тело Заха-рыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими ладонями.

Колька мучительно сморщился и заморгал.

— Не надо, Захарыч...

— Что «не надо»-то?— сердито воскликнул Захарыч, и закрутил головой, и замычал.— Они же дух из него вышибают!..

Колька сел на табуретку и тоже заплакал — зло и обильно.

Сидели и плакали.

— Их же ж... их вдвоем с братом,— бормотал Захарыч.— Забыл я тебе сказать... Но ничего... ничего, паря. Ах, гады!..

— И брата?

— И брата... Фролом звали. Вместе их взяли. Но брат — тот... Ладно. Не буду тебе про брата. Не буду.

Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах...

По поселку ударили ранние петухи.

Тут вышла из-за перегородки жена Кольки, Нинка. Заспанная и недовольная.

— Людям на работу с утра, а они толкутся всю ночь, как... эти...

— Чего ты?— попытался воздействовать на жену Колька.

— Да ничего! И нечего по ночам сюда шляться. Пить-то и одному можно... А других подговаривать... учителя вроде бы так и не делают.

— Нинка!..

— Не ругайся, Николай... Не надо.

Захарыч, к удивлению Нинки, вылез в окно и ушел.

Как-то Матвей поздно ночью завернул к дому Кольки... Стукнул в окно.

Колька вышел на крыльцо.

— Ты чего, дядя Матвей?

— Так...

Сели на приступку.

— Как оно?— спросил Матвей.

— Да так... Ничего.

Помолчали.

— Вынеси гармонь, сыграй чего-нибудь.

Колька удивленно посмотрел на председателя.

— Ну, што, лень, што ли? То всю деревню ходил булгатил...

— Счас вынесу.

Колька принес гармонь.

— Какую?

— Ну... какую-нибудь, какие по ночам играл.

Колька заиграл «Ивушку».

И тут в дверях выросла Нинка... В спальной рубахе, босая.

— Чего эт — ночь-заполночь разыгрались тут!..

Колька перестал играть.

— Людям спать надо, а тут... Нальют глаза-то и ходют... Колька, иди спать!

— Ты што это, Нинка?— удивился Матвей.— И двух недель не живешь с мужем, а уж взяла моду ворчать, как карга старая. Бесстыдница ты такая!.. Што же дальше будет?

— А нечего тут...

— Чего «нечего»? Дьяволы злые. Молодая ишо, радоваться бы надо, а ты уж — как бы поядовитей слово из себя выдавить. Кто это тут глаза налил? Ну?

— И нечего тут...

— Заладила, ворона... Тебя ж, Нинка, любить надо, а где тут! Душа не повернется — так-то будешь. Не бери пример с наших деревенских дур, которые только и знают, что всю жизнь лаются... Будь умней таких. Жизнь-то — всего одна, и та, не успеешь оглянуться,— к вечеру уж. И тут тянет человека оглянуться... Вот и оглядываются — каждый на свое. Не надо, Нина, штоб душа ссохлась раньше времени... Не надо.

Нинка хлопнула дверью, ушла в дом.

— Ты, Колька, не давай ей особо язык распускать...

— Ругаться, что ль, с ней?

— Да не надо бы ругаться-то... Хоть ты умней будь, втолковывай почаще...

— Играть?

— Давай.

Колька заиграл опять «Ивушку». Вяло как-то... И Матвей слушал вяло. Потом он сказал:

— Ладно, не надо. Всему, видно, свое время.

Посидели молча. Закурили.

— Игрушки-то свои делаешь?

— Делаю.

— Ну и делай, не слушай никого, ну их к дьяволу. Глянется — делай. А то указчиков много найдется... Посплетничают, позубоскалят — и думают: они хорошие. Клади на всех...

Колька засмеялся.

— А сыграю я, дядя Матвей!

— Валяй.

И Колька заиграл веселый мотив...

Позови меня в даль светлую...

В небольшом русском городке, где-то на окраине, где дальше — за пустырем — виден уже и лес и не дымят трубы, в аккуратном домике из трех комнат жила женщина. Звали женщину красиво — Агриппина, Агриппина Игнатьевна Веселова, попросту — Груша. Было ей тридцать четыре года, и были у нее сын Витька двенадцати лет да брат Николай Игнатьевич, главный бухгалтер пригородного совхоза, да где-то был муж... С мужем они разошлись три года назад: тот взял в подруги... бутылку, и та подруга белоголовая завлекла его куда-то далеко, даже и не слышно было, где он.

Брат Николай приезжал по воскресеньям к сестре и племяннику, старался как-нибудь им помочь, продукты привозил, деньжонок иногда.

И один раз, в воскресенье, приехал он с важным каким-то делом... Но пока дело это не выкладывал, а, как обычно, они с Витькиной матерью воспитывали Витьку.

— Ну сладу нет — не слушается, и все,— жаловалась мать.— Совсем парень выпрягся...

— Что же это ты, Витька?— гудел большой дядя Николай, постукивая толстыми прокуренными пальцами по клеенке.— Не годится так, не годится. А что же дальше-то будет, если ты уже счас... черт те чего вытворяешь? Ведь матери-то одной трудно с тобой, как ты это не поймешь!..

— Ни дьявола не понимает! На днях чего удумал: взял да соседской свинье глаз выбил...

— Глаз?— удивился дядя Николай.

— Но! Ветеринар, сосед-то... ладно, мужик добрый — не пошел никуда жаловаться. А то бы было дело!

— Зачем же ты ей глаз-то выбил?— спросил дядя. Лобастый Витька сидел тут же за столом, делал вид что усердно читает книгу. Молчал.

— Витьк!

— Ну?

— Зачем глаз-то свинье выбил?

— Я нечаянно,— буркнул Витька.

— «Нечаянно»!— воскликнула мать.— Знаю я, как нечаянно... Нечаянно.— И повернулась к брату — рассказать: — Я его все в пример ставлю, ветеринара-то: выучился человек, теперь живет-поживает, в доме-то только живой воды, наверно, нет... Бери, мол, пример — приглядывайся. А он его и невзлюбил...

— При чем же тут животное, если тебе человек не поглянулся? Витьк!

— Ну?

— Разве можно такие вещи делать?! Ты что, живодер, что ли?

Витька молчал.

— Папа родимый — набычится, и не сдвинешь с места,— заключил дядя Николай. Помолчал. Спросил сестру: — Где он счас? Не слышно?

— «Где»!— горько воскликнула мать.— У него дорог много, и все — веселые.

— Алименты-то шлет?

— Шлет.

— Эх, Витька, Витька...— вздохнул дядя Николай.— Что ж ты так живешь-то? А?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: