— Молчи, не говори.— Сильная Люба взяла его на руки... Егор было запротестовал, но новый приступ боли накатил, Егор закрыл глаза.

Тут подбежал Петро, бережно взял с рук сестры Егора и понес к самосвалу.

— Ничего, ничего,— гудел он негромко.— Ерунда это... Штыком насквозь прокалывали, и то оставались жить. Через неделю будешь прыгать...

Егор слабо качнул головой и вздохнул — боль немного отпустила.

— Там — пуля,— сказал он.

Петро глянул на него, на белого, стиснул зубы и ничего не сказал. Прибавил только шагу.

Люба первая вскочила в кабину... Приняла на руки Егора... Устроила на коленях у себя, голову его положила на грудь себе. Петро осторожно поехал.

Потерпи, Егорушка... милый. Счас доедем до больницы.

— Не плачь,— тихо попросил Егор, не открывая глаз.

— Я не плачу...

— Плачешь... На лицо капает. Не надо.

— Не буду, не буду...

Петро выворачивал руль и так и этак — старался не трясти. Но все равно трясло, и Егор мучительно морщился и раза два простонал.

— Петя...— сказала Люба.

— Да уж стараюсь... Но и тянуть-то нельзя. Скорей надо.

— Остановите,— попросил Егор.

— Почему, Егор? Скорей надо...

— Нет... все. Снимите.

Петро остановился.

Егора сняли на землю, положили на фуфайку.

— Люба,— позвал Егор, выискивая ее невидящими глазами где-то в небе — он лежал на спине.— Люба...

— Я здесь, Егорушка, здесь, вот она...

— Деньги...— с трудом говорил Егор последнее.— У меня в пиджаке... раздели с мамой...— У Егора из-под прикрытых век сползла слезинка, подрожала, повиснув около уха, и сорвалась и упала в траву. Егор умер.

И лежал он, русский крестьянин, в родной степи, вблизи от дома... Лежал, приникнув щекой к земле, как будто слушал что-то такое, одному ему слышное. Как в детстве, прижимался к столбам. Люба упала ему на грудь и тихо, жутко выла. Петро стоял над ними, смотрел на них и тоже плакал. Молча. Потом поднял голову, вытер слезы рукавом фуфайки...

— Да что же,— сказал он на выдохе, в котором почувствовалась вся его устрашающая сила,— так и уйдут, что ли?— Обошел лежащего Егора и сестру и, не оглядываясь, тяжело побежал к самосвалу.

Самосвал взревел и понесся прямо по степи, минуя большак. Петро хорошо знал все дороги здесь, все проселки и теперь только сообразил, что «Волгу» можно перехватить — наперерез. «Волга» будет огибать выступ того леса, который синел отсюда ровной полосой... А в лесу есть зимник, по нему зимой выволакивают на тракторных санях лесины. Теперь, после дождя, захламленный ветками зимник даже надежнее для самосвала, чем большак. Но «Волга», конечно, туда не сунется. Да и откуда им знать, куда ведет тот зимник?

И Петро перехватил «Волгу».

Самосвал выскочил из леса раньше, чем здесь успела прошмыгнуть бежевая красавица. И сразу обнаружилось безысходное положение: разворачиваться назад поздно — самосвал несся в лоб, разминуться как-нибудь тоже нельзя: узка дорога... Свернуть — с одной стороны лес, с другой целина, напитанная вчерашним дождем,— не для городской машинки. Оставалось только попытаться все же по целине: с ходу, на скорости, объехать самосвал и выскочить на большак. «Волга» свернула с накатанной дороги и сразу завиляла задом, сразу пошла тихо, хоть скреблась и ревела изо всех сил. Тут ее и настиг Петро. Из «Волги» даже не успели выскочить... Труженик-самосвал, как разъяренный бык, ударил ее в бок, опрокинул и стал над ней.

Петро вылез из кабины...

С пашни, от тракторов, к ним бежали люди, которые все видели...

Я пришел дать вам волю

Часть первая

Помутился ты, Дон, сверху донизу

Тяжко ухнул, качнув тишину, огромный колокол... И поплыл над полями могучий скорбный звук.

— «Вор и изменник, и крестопреступник, и душегубец Стенька Разин забыл святую соборную церковь и православную христианскую веру...» — повел голос.

Бухает колокол.

Ему вторят другие. Другие звонари на колокольнях...

Над полями, над холмами русскими гудит вековая медная музыка, столь же прекрасная, сколь тревожная и страшная.

— «...Великому государю изменил, и многия пакости, и кровопролития, и убийства во граде Астрахане и в иных низовых градех учинил, и всех купно православных, кои к его коварству не пристали, побил...».

Крестьяне православные — старые, молодые, мужики, бабы... Только не понять, что в глазах у них — беда или праздник.

Гудят колокола.

— «...Страх Господа Бога вседержителя презревший, и час смертный и день забывший, и воздаяние будущее злотворцем во ничто же вменивший, церковь святую возмутивший и обругавший, и к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, крестное целование и клятву преступивший, иго работы отвергший, и злокозненным своим коварством обругаючи имя блаженные памяти благоверного царевича и великого князя Алексея Алексеевича, народ христиано-российский возмутивший, и многие невежи обольстивший, и лестно рать воздвигший, отцы на сыны и сыны на отцы, браты на браты возмутивший и на все государство Московское, зломыслен-ник, враг и крестопреступник, разбойник, душегуб, человекоубиец, кровопиец...».

Слушают русские люди в темных своих углах. Посконные рубахи, бороды, косы... И — глаза. Глаза. Глаза. Это в эти глаза скажет потом Степан: «Прости».

— «...Новый вор и изменник донской казак Стенька Разин, с наставники и злоумышленники таковаго зла, с перво своими советники, его волею и злодейству его приставшими, лукавое начинание его ведущими пособники, яко Дафан и Авирон, да будут прокляты все еретицы. Анафема!»

Золотыми днями, в августе 1669 года, Степан Тимофеевич привел свою ватагу к устью Волги и стал у острова Четырех Бугров. Неимоверно тяжкий и удачливый поход в Персию — позади. Большие струги донцов (их было двадцать два) ломились от всякого добра, которое молодцы «наторговали» у неверных ружьем и саблей. Казаки опухли от соленой воды, много хворых. Всех было 1200 человек. Накануне поживились маленько на учуге митрополита Астраханского Иосифа — побрали рыбу соленую, икру, вязигу, хлеб, сколько было... Взяли также лодки, невода, котлы, топоры, багры. Потом выбрали этот остров, Четырехбугорный, заякорились и сошли на берег — отдохнуть и решить, что делать дальше.

Два пути домой: через Терки по Куме и Волгой через Астрахань. Оба закрыты.

...Круг шумел.

С бочонка, поставленного на попа, огрызался на все стороны крупный казак, голый по пояс.

— Ты что, в гости к куму собрался?!— кричали ему.— Дак и то не кажный кум дармовщинников-то любит, другой угостит чем ворота запирают.

— Мне воевода не кум, а вот это у меня — не ухват!— гордо отвечал казак с бочонка, показывая саблю.— Сам могу угостить.

— Он у нас казак ухватистый: ухватит бабу за титьки и кричит: «Чур на одного!»

Кругом загоготали.

— Кондрат, а Кондрат!..— Вперед выступил старый сухой казак с большим крючковатым носом.— Ты чего это разоряешься, что воевода тебе не кум? Как это проверить?

— Проверить-то?— оживился Кондрат.— А давай вытянем твой язык: если он будет короче твоего носа — воевода мне кум. Руби мне тада голову. Но я же не дурак, чтоб голову занапраслину подставлять...

— Будет зубоскалить!— Кондрата спихнул с бочонка

казак в есаульской одежде, серьезный и рассудительный.

— Браты!— начал он; вокруг притихли.— Горло драть — голова не болит. Давай думать, как быть. Две дороги домой: Кумой и Волгой. Обои закрыты. Там и там надо пробиваться силой. Добром нас никакой дурак не пропустит. А раз пробиваться — давай решать: где легше? Нас — тыща с небольшим. Да хворых вон сколь!

Степан сидел на камне несколько в стороне от круга. Рядом с ним, кто стоял, кто сидел,— есаулы, сотники: Иван Черноярец, Ярославлев Михайло, Фрол Минаев, Лазарь Тимофеев и другие. Неожиданно резко и громко Степан спросил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: