Пройдя несколько шагов, я спохватился, что ушел без пальто, и хотел было вернуться, но решил не терять времени, поскольку ночь не была холодна, а совсем напротив — пронизана струениями странного тепла, дыханием некоей псевдовесны. Снег съежился белыми ягнятами, невинным прелестным руном, благоухавшим фиалками. В таковых же ягнят разбрелось и небо, где вездесущий месяц старался за двоих, являя таковой многократностью все фазы и положения на небосводе.
Небеса, словно бы в нескольких анатомических препарациях, обнажали в тот день свое внутреннее устройство, обнаруживая спирали и слои света, сечения сияющих зеленых глыб ночи, плазму пространств, вещество ночных наваждений.
В такую ночь невозможно идти Подвальем или другой какой темной улицей, то есть изнанкой или как бы подоплекой четырех сторон площади, и не вспомнить, что в столь поздний час иногда еще открыты некоторые из престранных и ужасно заманчивых магазинчиков, о которых в обычные дни и не вспоминаешь. Я именую их коричными лавками из-за темных деревянных панелей цвета корицы, которыми обшиты стены.
К этим и в самом деле благородным торговлям, открытым допоздна, меня всегда горячо и неудержимо тянуло.
Тускло освещенные, темные и торжественные их помещения пахли глубоким запахом красок, благовоний, лака, ароматом неведомых стран и редкостных материй. Тут можно было найти бенгальские огни, волшебные шкатулки, марки давно запропастившихся государств, китайские переводные картинки, индиго, малабарскую канифоль, живых саламандр и василисков, яйца экзотических насекомых, попугаев, туканов, корень Мандрагоры, нюрнбергские механизмы, гомункулов в цветочных горшках, микроскопы, подзорные трубы и, конечно же, редкие и особенные книжки — старинные фолианты с превосходными гравюрами и удивительными историями.
Помню старых степенных купцов, преисполненных мудрости и понимания самых сокровенных пожеланий клиента, обслуживавших гостя не поднимая глаз и в тактичном молчании. Главное же, была там книжная лавка, где однажды, совлекая покровы с тайн мучительных и упоительных, я разглядывал редкие и запретные издания тайных клубов.
Бывать в этих лавках случалось крайне редко — да еще и с небольшой, но достаточной суммой в кармане. Поэтому небрегать появившейся возможностью, невзирая на важность миссии, доверенной вашему усердию, было нельзя.
Чтобы попасть на улицу с ночной торговлей, следовало по моим расчетам свернуть в боковой переулок и миновать два-три перекрестка. От главной цели это отдаляло, но можно было наверстать время, возвращаясь дорогой на Соляные Копи.
Подстегиваемый желанием побывать в коричных лавках, я свернул в известную мне улицу и скорее летел, чем шел, следя, однако, за тем, чтобы не сбиться с дороги. Я миновал уже третий или четвертый перекресток, а заветной улицы все не было. Ко всему еще и расположение улиц не соответствовало ожидаемому. Лавок было не видать. Я оказался на тротуаре с домами сплошь без подъездов, только плотно затворенные окна слепли отблеском месяца. Нужная мне улица, откуда эти дома доступны, вероятно, расположена по другую их сторону, решил я и, тревожно ускоряя шаги, раздумал заходить в лавки. Только бы скорее выбраться в знакомые кварталы. Я приближался к уличному завершению, не представляя, куда оно меня выведет, и оказался на широком, негусто застроенном тракте, весьма долгом и прямом. На меня тотчас пахнуло дыханием открытого пространства. Здесь вдоль улицы или в глубине садов стояли живописные виллы, нарядные дома богатых людей. Усадьбы перемежались парками и стенами фруктовых садов. Это отдаленно напоминало Лешнянскую улицу в ее нижнем и редко посещаемом конце. Лунный свет, распыленный в тысячах агнцев и в серебряных небесных чешуях, был бледен и светел, словно бы вокруг стоял белый день, и в серебряном этом пейзаже чернелись только парки и сады.
Внимательно приглядевшись к одной из построек, я решил, что передо мною тыльный, прежде неизвестный мне фасад гимназии. Меж тем я оказался у подъезда, который, к удивлению моему, был отворен и освещен внутри. Я вошел и очутился на красной дорожке коридора. Я полагал, что исхитрюсь пробраться незамеченным насквозь через здание и выйти через парадный вход, прекраснейшим образом сократив себе дорогу.
Тут вспомнил я, что в поздний этот час в классе учителя Арендта идет один из тех дополнительных уроков, устраиваемых чуть ли не ночью, на которые мы сходились в зимнюю пору, движимые благородным рвением к рисованию, каковое пробудил в нас отменный педагог.
Кучка самых прилежных казалась затерянной в большом темном классе, на стенах которого изламывались и великанились тени наших голов, создаваемые двумя куцыми свечками, горевшими в бутылочных горлышках.
Сказать по правде, рисовали мы в дополнительные часы не так чтобы много, да и учитель не ставил нам уж очень конкретных задач. Кое-кто приносил из дому подушки и устраивался подремать на скамьях. И только усерднейшие трудились возле свечки, в золотом круге ее сияния.
Обычно мы долго ждали учителя, скучая в сонных разговорах. Наконец, отворялись двери его комнаты, и он появлялся, маленький с красивой бородой, исполненный эзотерических усмешек, уместных умолчаний и аромата таинственности. Он быстро притворял за собой двери кабинета, в которых можно было успеть заметить столпившееся множество гипсовых теней, фрагменты античных Данаид, Танталидов и скорбящих Ниобид — весь печальный бесплодный Олимп, долгие годы прозябающий в музее слепков. Сумрак помещения бывал мутным даже днем, сонливо колышась гипсовыми грезами, пустоглазыми взглядами, тусклеющими овалами и отрешенностями, уходящими в небытие. Нам, бывало, нравилось подслушивать у дверей тишину, полную вздохов и шепотов гипсового этого развала, крошившегося в паутине, этого разрушавшегося в скуке и однообразии заката богов.
Исполненный благоговения учитель с достоинством прохаживался меж пустых скамей, где, разбросанные маленькими кучками, мы что-то рисовали в сером отсвете зимней ночи. Было укромно и сонно. Кто-то из однокашников укладывался спать. Свечки тихо догорали в бутылках. Учитель рылся в глубоком стеклянном шкафу, заваленном старинными фолиантами, стародавними иллюстрациями, гравюрами и редкими изданиями. Сопровождая показ эзотерическими жестами, он листал перед нами старые литографии сумеречных ландшафтов, ночные заросли, аллеи зимних парков, чернеющие на белых лунных дорогах.
В сонной беседе неприметно текло время и, неравномерно длясь, словно бы вязало узлы уходящих часов, целиком заглатывая невесть куда пустые промежутки дления. Неприметно, без перехода, орава наша вдруг обнаруживала себя уже на обратной дороге, на белой от снега тропе шпалеры, обведенной черной и сухой каймой кустарника. Уже много заполночь шли мы вдоль лохматой этой кромки мрака, в ночь ясную и безлунную, в млечный ненастоящий день, отирая медвежью шерсть кустов, похрустывающих под нашими шагами. Рассеянная белость света, брезжившая из снега, из бледного воздуха, из млечных пространств, была подобна серой бумаге гравюры, на которой глубокой чернью перепутываются черточки и штриховки густых зарослей. Ночь, теперь уже далеко заполночь, повторяла серию ноктюрнов, ночных гравюр учителя Арендта, продлевая его фантазии.
В черной парковой чащобе, в мохнатой шерсти зарослей, в ломком хворосте попадались ниши, гнезда глубочайшей пушистой тьмы, полные путаницы, тайных жестов, беспорядочного разговора знаками. В гнездах этих было укромно и тепло. В ворсистых наших пальто мы устраивались на мягком нехолодном снегу, грызя орехи, которыми в ту весноподобную зиму была полна лещинная чащоба. В зарослях беззвучно пробегали ласки, ихневмоны и куницы, продолговатые и на низких лапках меховые принюхивающиеся зверьки, смердящие овчиной. Мы подозревали, что меж них есть экземпляры из школьного кабинета, каковые, хотя выпотрошенные и плешивые, чуяли в ту белую ночь выпотрошенным нутром своим голос давнего инстинкта, зов течки, и устремлялись в леса для недолгой обманной жизни.