— Верно! — крикнул захмелевший Петр Афанасьевич, — народ по настоящему делу стосковался. А у нас одна болтовня да писанина.
— По-нашему, — сказал Дуропляс, — надо перво-наперво закрыть канцелярии. Даже в колхозах сидит дармоедов видимо-невидимо. Как собрать их всех вместе, дармоедов-то, то из них целую армию большую можно создать. У нас в районе чуть не тыща служащих, а и сотня не нужна.
— Что ж тогда будут делать партейные? Они же ничего работать не умеют, только языком.
— А еще профсоюзы — тоже миллион бездельников. К чертям бы их.
— Пусть каждый работает, тогда дело будет.
— Вот я и говорю, — осанисто продолжал Дуропляс. — Как бы учреждений три четверти к ногтю. И первым делом коммунистов на завод, в поле. И колхозникам жалование положить, как в совхозах. А то у нас шиш. А в случае чего, так пусть государство покупает хлеб на базаре, как при царе-батюшке.
— Надо по-югославски!
— А в Югославии от коммунизма остались только рожки да ножки.
— Там коммунизм деловой. А у нас бездельный. Совсем мы пропадем, ежели так дальше будет.
— Но ведь лучше стало сейчас, — робко сказал Иван Иванович, — в колхозе кое-что получают.
— В одном получают, а в пяти шиш!
— А эти колхозы-миллионеры — тоже липа. Руль — советский чего стоит! За него и царскую копеечку не дашь.
— Не могут партейные болтуны хозяйствовать в стране, настоящих хозяев надо, купцов, при них Русь богатела, а теперь уж и на стопку водки не хватает.
— А теперь что выдумали… Может, в каких колхозах завелась копейка, так ее отобрать надо — вздумали технику продавать. А чего продавать, на наши же деньги она сделана. Все у нас отбирали, чтоб эти тракторы делать. А теперь опять за них плати. Что ж мы, двужильные?
Иван Иванович был так ошарашен, что не пытался возражать. Гости стали на него смотреть косо и сердито. А, глядя на него с жалостью, Дуропляс сказал:
— Ты, Иван Иванович, напрасно стараешься. От кого ты хочешь начальство защищать? От народа хочешь. Пустое дело. Ты лучше послушай, что народ думает. А то ты и другие очкастые в свои газеты да книги уткнулись, а в них правды и на грош нет. Коммуна ваша от земли оторвана, на небе пасется, вроде как христовы овечки. Не придется она нам ко двору. Хозяйство наладить может только справный хозяин, а не разные секретари, что на машинах шмыгают, ровно кузнечики. Такие только развалить могут — и развалили. Сейчас много хуже, чем при царе, — вот что народ в один голос говорит. Так что поспешайте, а то поздно будет. Мыльный пузырь, сколько ни надувай, всё едино, лопнет.
— Ему что, — крикнул опьяневший Афанасий. — Ему за брехню большие деньги платят. Квартира во́ какая, а рабочий человек, с шестью душами семьи, в одной комнатушке, да еще в подвале. Ему защищать начальство можно…
Иван Иванович даже вздрогнул. Ему показалось, что эти разъяренные лица, — сине-багровые от выпитой водки, надвигаются на него, размахивающие кулаки мелькали в дымном воздухе. Даже все женщины что-то кричали, глядели на него сердито и вызывающе — сейчас на него набросятся и начнут избивать.
Какой-то незнакомый толстяк размашисто бил свою жену по лицу. Женщина визжала. Поднялся невообразимый крик и шум. Евлалия Петровна заплакала. Иван Иванович бросился к выходу и выбежал на улицу.
Там его встретила непроглядная темень, в которой плавали мутные шары фонарей. Шел холодный дождь. Иван Иванович съежился, будто его хлестали мокрые солоноватые бичи по лицу и губам. И только когда очутился на четвертом этаже большого дома и позвонил, он понял, что стоит у порога Леонида Павловича Останкина.
Вот и хозяин — страшно худой, изможденный, с заострившимися чертами лица, растрепанными волосами, очень походивший на Белинского.
— Ну, иди, иди, чего стал.
Останкин — заместитель секретаря партийной организации института. Как это часто бывает, он во всех отношениях — полная противоположность Осиноватого. И все думают, что его скоро под каким-нибудь предлогом выживут. Останкина избрали в партийный комитет после двадцатого съезда, — пришлось в первый раз в жизни подчиниться воле масс. Еще удивительнее было то, что массы эту волю проявили (Останкина свыше не рекомендовали в состав парткома). Но что поделаешь, отвода нельзя было дать, а на выборах он получил самое большое число голосов. Останкин уже много лет был младшим научным сотрудником. Его диссертацию «Государство и социализм» не только провалили, но еще объявили ему строгий выговор за ревизионистские взгляды; выговор недавно сняли, да и то весьма неохотно.
С Леонидом Павловичем Останкиным Иван Иванович подружился случайно. На партийном собрание, когда Останкин говорил о научной работе в институте, рисуя радужные перспективы, открывшиеся после двадцатого съезда, Иван Иванович с места сказал:
— Ничего не выйдет. Головой ручаюсь.
Осиноватый укоризненно покачал головой и посмотрел на Ивана Ивановича соболезнующе, как на больного. Он тогда сказал:
— Не знаю, чем вызван пессимизм товарища Синебрюхова. Ведь и для слепого ясно, что настали другие времена, аракчеевский режим кончился.
— Из чего это следует? — спросил Иван Иванович с места.
— Хотя бы из того, что уже опубликованы некоторые статьи, резко критикующие те работы, которые раньше считались чуть ли не священными.
Иван Иванович саркастически усмехнулся.
После собрания Останкин подошел к Ивану Ивановичу.
— Почему вы думаете, что ничего не выйдет?
— Вы скоро убедитесь сами… Кстати, вы свою диссертацию не пробовали вновь представить?
Останкин смущенно взглянул на него:
— Вы что-нибудь слышали по этому поводу?
— Нет.
— Пробовал… Дубов и Осиноватый сказали, что и сейчас эта работа такова, что под ней мог бы подписаться Эдуард Кардель.
— Та-а-к… А я тоже пищу.
— Приходите ко мне, потолкуем.
Так возникла их дружба. С тех пор прошло уже больше года.
Останкин был неожиданно удивлен тем, что Иван Иванович уже ничем не напоминал прежнего. Услышав его рассказ о происшедшей в нем перемене, вызванной столь незначительными обстоятельствами, Останкин сказал:
— Да… Ведь некоторые историки объясняют неудачу Наполеона в Бородине насморком. Думаю, что у вас то же самое. Просто созрели…
— Должно быть так, — сказал Иван Иванович. — Если человек не превращается в труп, хотя бы и живой, всегда приходит такая минута, когда последняя капля попадет в его переполненную душу. А у меня душа была переполнена — очень уж тошно стало от всего, и нет ни одного угла, в котором можно было бы укрыться, да еще семья доконала.
Оба обрадовались, найдя много общего в своих работах. Поиски их шли в одном направлении. Вдвоем уже легче.
Останкин в своей работе «Государство и социализм» доказывал, что эти два понятия на практике несовместимы, — именно государство есть то страшное социальное зло, которое надо как можно скорее преодолеть, чтоб начать не на словах, а на деле строить социализм.
Иван Иванович в своей книге доказывал, что советский социализм ничего общего с подлинным социализмом не имеет, а уводит народ от конечной цели — коммунизма. Основной просчет он видел в том, что мы извратили учение Маркса, сказавшего, что государство это лишь «иллюзия всеобщности», «суррогат коллективности». И еще более важное: «Все перевороты усовершенствовали эту машину государство, вместо того, чтобы сломать его».
Мы же не только не сломали старую государственную машину, не только не «отсекли худшие стороны зла» Энгельс — тут же, на другой же день после взятия власти пролетариатом, а мы, вместо этого, создали бюрократический Левиафан, какого мир не видел, даже не мясорубку, в которой прежние государства перемалывали свои народы, а душерубку, в которой все души превращались в единообразный фарш, из которого, конечно же, не могло получиться социалистического общества, а лишь тот же старый рулет с псевдосоциалистической начинкой. Безличная, блудливая, трусливая толпа занятых бездельников, закостенелых бюрократов, людей, работающих не за совесть, а за страх, — вот результат. И невольно вспоминаются слова: Ленина: