В бурные годы, когда обожествленная великая личность начала творить суд и расправу над теми, которых она подозревала в молчаливом неповиновении, и устраняла недостаточно поклонявшихся, в душе, может быть, отрицающих ее божественность, — а подозревала она всех без исключения, — Апостолов сидел в своей вотчине тише воды, ниже травы, и даже обнаружил сверхмерную скромность, так что прослыл в плазах великого таким уж малым, что уж если такого не пощадить, то кого же пощадить? А ведь кого-то надо было оставить в живых, хотя бы для того, чтобы они поклонялись. В то время выдвинулись именно подобные тихони вместо смелых, ушедших в небытие. Все эти были люди районного масштаба, однако, благодаря безвременью волна их вынесла наверх.

Илья Варсонофьевич не высказывал никаких мыслей, имеющих хотя бы отдаленную самостоятельность, за всю жизнь — Боже упаси! — не написал ни одной статьи. Может быть поэтому он, после многочисленных разгромов всяческих антипартийных блоков, был сочтен одним из тех, которые никогда не нарушали чистоты марксизма-ленинизма, — ведь он и не прикасался к нему, — и занял таким образом руководящий пост на идеологическом фронте и даже начал выступать с речами, если не отличавшимися оригинальностью, то свидетельствовавшими о том, что он усвоил ходячую терминологию партийного лексикона и не собирается ничего пересматривать в основах, чего смертельно опасались бесчисленные чиновники всех рангов.

Время для всей этой шушеры было тревожное и чревато последствиями. Народ, который все же не удалось привести к одному знаменателю за четверть века небывалой в мире тирании, начал оживать. Прежде всего пошли, как всегда, анекдоты, доходившие, конечно, и до верхов, — знал о них и Апостолов. Потом начались выступления и на партийных собраниях. Ряд представителей творческой интеллигенции недвусмысленно заявили, что произошло перерождение социализма в бюрократизм, а в кулуарах, в поездах дальнего следования, на пляжах, за бутылкой пива — довольно открыто говорили, что и партия ничего общего с коммунизмом не имеет, а является хорошо знакомой ассоциацией чиновных функционеров, борющихся за власть. Так был, в частности, воспринят большинством, в том числе и Иваном Ивановичем, конфликт пятьдесят седьмого года, когда почти все старые лидеры вылетели из седла.

Тогда многие идеологические руководители растерялись. В партийных журналах появились статьи, подвергавшие критике все решительно, вплоть до истории партии, от священности которой не оставили камня на камне. Все колебалось. Авторитеты рушились. Началась волнения среди молодежи. Забастовки на заводах. Партийные руководители получали целые охапки анонимок, в которых было немало угроз и похабщины. Были смуты и в учебных заведениях.

Тоща Илья Варсонофьевич осторожно, в первый раз в своей жизни, выдвинул лозунг:

— Обуздать демократию! Социалистическая демократия тоже имеет берега.

Его, сверх ожидания, подхватило все племя избранных, как спасательный клич, подняли на щит, завопили на весь мир о том, что необузданная демократия не имеет ничего общего с подлинным марксизмом, что они заставят замолчать тех, которые распоясались. Писателей и публицистов, выступавших с критическими произведениями, назвали людьми, клевещущими на свою родину. Было объявлено, что никакого нового курса ни во внешней, ни во внутренней политике не будет. Пошли разговоры, что старый метод убеждения — тюремной решеткой — надо снова начать применять. О злодеяниях недавнего прошлого стали упорно забывать, словно их вовсе и не было. Снова начался звон на весь мир о достижениях. Спутники, летавшие в мировом пространстве, заслонили все повседневные нужды людей. Большинство населения продолжало жить в ужасных квартирных условиях, по-прежнему трудно было достать сахар, масло, белый хлеб. Даже в столице мира, Москве, трудно было купить пол килограмма сосисок. Ну, зачем сосиски и сахар, когда есть спутники? Холопы ожили. Литература сошла на нет. Читатели даже не требовали нигде, ни в магазинах, ни в библиотеках, советские книги. Всё усиливалась тяга холопов к сотворению нового кумира. Нет житья холопу, когда поблизости нет барина, чтобы поцеловать его в плечико. И поскольку Илья Варсонофьевич высказал столь спасительный лозунг, он представился самой подходящей фигурой для избранных.

Но беда: культ личности был еще в запрете. Неудобно перед Европой. И кто его знает, сколько еще продержится это табу на кумиров. Однако идеологи не унывали. В работах института, с легкой руки директора Дубова, в газетах, журналах, издательствах стали усиленно цитировать Апостолова, и его портреты ежедневно напоминали людям, что солнце всходит вновь.

Как это бывает со всеми людьми на свете, большими (не великими) и малыми, Илья Варсонофьевич начал думать, что это — глас народа. «Под голосом народа, как это свидетельствует история, всегда и везде подразумевались устные и печатные выступления, организованные агитаторами и газетчиками» (выдержка из книги Синемухова «Социализм истинный и ложный»). Найдя, что всё это достойно внимания, и вдохновленный соратниками, Апостолов переборщил — сказал несколько фраз, обнаруживших его убожество, но — тем лучше!

Разумеется, Илья Варсонофьевич знал, что слава его дутая, эрудиция ничтожная, — кой-какие познания в выращивании картошки еще трудно назвать академической эрудицией, — он также знал, что народ недоволен, что жить вовсе стало не легче, что цены повышаются, — но стоит ли об этом думать? Ведь и Людовик… надцатый (какой точно, Апостолов не знал) тоже не очень-то надеялся на свою славу и народную любовь, зато произнес бессмертную фразу: «Для нас хватит, а после меня — хоть потоп». Вероятно, ему тоже было известно, что народ не в таком уж восторге от его речей о выращивании картошки. Может быть и дошло до него, что народ больше волновался по поводу того, что единым росчерком пера отняты двести пятьдесят миллиардов, данных взаймы государству, и хотя их через сорок лет обещали вернуть, но никто на это не надеялся. Много говорили и о повышении цен на водку, указывая, что это даст не меньше, чем займы. Но займы надо возвращать, хотя бы формально. А тут уж без возврата.

Все это ему было известно… Но Илье Варсонофьевичу минуло шестьдесят четыре года. Что ж, — думал он, — если не помянут меня добрым словом, то и хулить особенно не станут. Ведь в сравнении с ним, — я просто гуманист, добрый дядя. В конце концов надо же кому-то держать в руках государство.

Он слишком много думал в предыдущие годы совсем о других вещах, когда не мог уснуть, не будучи уверенным, что утром не проснется в тюрьме. И не потому, что чувствовал за собой какую-нибудь провинность, — но чем он лучше других? И хотя никогда не промолвил ни единого слова в защиту товарищей, невинно осужденных (что ему было хорошо известно), но все-таки опасался, как бы его не заподозрили в сочувствии жертвам. Он хорошо знал, что ему надлежит говорить, но не знал, достаточно ли красноречиво он умалчивает. А теперь все равно — он не настолько наивен, чтоб заботиться о том, что будет после него. И его не особенно беспокоило, где он будет тлеть — в пантеоне или в более скромном месте. Надо сказать, что, несмотря на свой почтенный возраст, он любил выпивку, закуску и тому подобные развлечения.

При встречах с зарубежными делегациями случались, правда, некоторые эпизоды, о которых Илья Варсонофьевич не любил вспоминать. Но ничего страшного и в этом нет, — кто о них осмелится громко говорить? Особенно запомнилась ему беседа с одним французским социалистом.

Когда Илья Варсонофьевичу по раз навсегда принятому шаблону начал перечислять ему достижения, сказав, что наша промышленность увеличила свою продукцию за сорок лет в тридцать три раза, а Соединенные Штаты только в три, и что, мол, это доказывает правильность наших идей, француз деликатно заметил:

— У меня был товарищ в колледже. Когда мы начали самостоятельную жизнь, он, человек очень богатый, имел уже доход около миллиона франков в год, а я всего десять тысяч. С тех пор тоже прошло сорок лет. Валюта теперь, конечно, не та. Мой доход тоже увеличился в тридцать раз, а его тоже — только втрое… да, мсье, только втрое… Вот что значит статистика, мсье Апостолов. Про статистику я могу сказать словами одной русской поговорки, что она, как дышло, — куда повернул, туда и вышло. Очень замечательные русские поговорки… Потом еще, мсье Апостолов, мне не ясно, может, потом объясните, что общего с коммунизмом и мирной политикой имеют успехи в ракетной технике, которыми вы так гордитесь, и потом еще, в-третьих, хочется узнать, почему ваши скромные успехи, — ведь и сегодня производительность труда у вас в три раза ниже, чем в Америке, — вы приписываете именно советскому режиму? Многие утверждают, что если бы не было Советской власти, успехи русских были бы еще больше, так как ваш бюрократизм изрядно тормозит рост хозяйства, о чем не раз говорили ваши лидеры. Да и уровень жизни вашего народа несравненно ниже, чем в Соединенных Штатах, хотя у вас будто бы нет эксплуатации. Мы, например, социалисты, считаем, что эксплуатация человека государством несравненно больше, чем частным лицом, и притом бесчеловечнее, — не случайно миллионы людей у вас работали как каторжники, заключенные в лагерях… В-четвертых, у вас даже нет тени буржуазной свободы или демократии. Ваш парламент — это спектакль — три-четыре дня в году. Не случайно тоже, миллионы людей у вас погибли в застенках, чего еще в мире никогда не было. Гитлер только ваш слабый ученик… В-пятых, у вас есть целый класс новых капиталистов, которым во много раз лучше, чем капиталистам Запада. Они получают ежегодно огромные доходы, ничем не рискуя, не вкладывая никаких капиталов. Ваши министры получают бо́льшие оклады, чем американский президент, исчисляя курс доллара по курсу вашей фондовой биржи… В-шестых, вы самую идею социализма так дискредитировали, что даже мы, социалисты, теперь теряем власть над массами, они больше доверяют консерваторам, и в этом тоже ваша вина… Вот я хотел бы вас просить, мсье Апостолов, разъяснить мне все эти противоречия и недоумения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: