Хитрость мужика, гибкий ум мужика, упрямство и воля крестьянина, его несвобода и какая-то иная, душевная свобода, которой нет у напомаженных господ, отцов города, играющих в вист и проигрывающихся, интригующих, вышивающих шелком по тюлю, заражают и Чичикова. Этот скупщик «несуществующего» товара начинает видеть в русских крестьянах «богатырей», которые или работают до самозабвения, как Пробка Степан, или идут в разбойники в шайку капитана Копейкина.

Копейкин у Гоголя — главарь шайки, которая мстит только богатым и не трогает бедных. Он разбойник по справедливости. Даже в песнях о «воре Копейкине», читанных Гоголем в записях А. М. Языкова (они попали потом в собрание песен П. В. Киреевского), говорится о Копейкине как о честном христианине, который, встав поутру, молится богу и московским чудотворцам.

В этих песнях слышно предчувствие атаманом своего конца. Он жалуется на сон, ему приснилось, что он оступился одною ногою и лишь дерево крушина, за которое он схватился, помогло ему удержаться на земле. При этом верхушка дерева обломилась — дурной признак.

Не та ли меня крушинушка сокрушила,

С отцом меня, с матерью разлучила?

В «Мертвых душах» часто упоминается о беглых крестьянах, которые странствуют по Руси и погибают вдали от дома. Их можно увидеть и на волжских пристанях, и на дорогах, и там, где возводятся новые церкви, и по городам и весям. Мужики находятся в бегах, бунтуют, как крестьяне сельца Вшивая Спесь в первом томе, мстящие заседателю Дробяжкину и всей земской полиции за сладкий интерес к их женам и девкам, или идут войною на помещиков и капитан-исправников, как во втором томе, когда волна, поднятая покупками Чичикова в Тьфуславльской губернии, ободряет их. «Какие-то бродяги, — пишет Гоголь, — пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать».

В этом есть и сознание слепоты крестьянского бунта, и ощущение готового вспыхнуть по любой причине недовольства народа, который отделен от господ помещиков — всего ничего — забором барской усадьбы.

В Васильевке были совсем иные отношения между крестьянами и господами. Не слышно было ни о телесных наказаниях на конюшне, ни об унижении крепостных, ни о глухоте к страданиям мужика.

Сестра Гоголя Ольга Васильевна посвятила себя заботам о народе, сама лечила приходящих к ней из соседних деревень и сел баб и мужиков, ухаживала за больными в Васильевке и многих поднимала, ставила на ноги.

В своем завещании матери и сестрам Гоголь писал, что он хочет, чтоб Васильевка (свою долю владения которой он отдал матери) превратилась в приют для бедных, для старых, для больных. Всем, писал Гоголь, должны быть открыты двери, никто из нуждающихся не должен пройти мимо, не должен быть обойден вниманием хозяев.

6

В лето 1848 года Гоголь жаловался С. Т. Аксакову: «Полнота жизни от меня уходит, запаха свежести, первой весенней свежести я не слышу».

В 1850 году, когда он последний раз приехал в родные места, это настроение усилилось. «В 1850 году, осенью, в октябре, — пишет в своем дневнике С. П. Шевырев, — (Гоголь) со слезами на глазах говорил матери, что болезнь истощила его силы и что он не может уже ничего... (довершить) сделать полезного для отечества».

Конечно, это были минуты, когда он впадал в уныние, посещавшее его, кстати сказать, часто и в юности, но все же Гоголь тех лет — потухающий Гоголь, все более уходящий в себя, начинающий сомневаться в успешном завершении своего труда. Зрение его не притупилось, ум не замутился, слух был все так же жаден до звуков жизни, но сил, сил стало не хватать. Это угасание физическое, неспособность совладать с поставленной им перед собой целью — дать в трех частях поэмы всю историю и физиономию современной России — и было причиной его постоянных переездов, причиной нового переписывания и перемарывания белового текста.

Тем не менее Гоголь решил перестроить в Васильевке дом, купил лес и сам наметил бревна, расчертил план будущего дома, выделив в нем и для себя две комнаты. Он хотел жить и собирался жить, может быть, переселившись совсем в свои теплые края. Отец Гоголя тоже хотел перестроить дом, который был ветх, пропускал зимой холод и стал уже тесен для разросшейся семьи. Но Василий Афанасьевич так и не успел осуществить своего намерения.

Старые фотографии и рисунки доносят до нас атмосферу Васильевской усадьбы — на них виден широкий пруд, аллея кленов, которую особенно любил Гоголь, невысокий дом с белыми колоннами, с узенькими окнами, с верандой и клумбой у входа. «Пред домом, — пишет В. Чаговец, — росли деревья и кусты, заднее крыльцо выходило в сад, а за садом тянулся пруд, огромный, глубокий и рыбный, через пруд был перекинут мост, соединявший обе стороны, «ту» и «эту». Конечно, жаль, что дом не сохранился до наших дней, тем более что в нем многое было сделано по указаниям и даже рисункам поэта, как, например, венецианские окна, дверь с цветными стеклами и т. д.».

Заботы о перестройке дома относятся к последнему посещению Гоголем Васильевки летом 1850 года. В это свое путешествие на Украину он отправился с известным ботаником и историком М. А. Максимовичем, которого знал еще с 1832 года.

Гоголь и Максимович выехали из Москвы 13 июня. Путь лежал через Подольск, Малоярославец, Калугу. В Калуге остановились у жены губернатора А. О. Смирновой. Здесь Гоголь познакомился с графом Алексеем Константиновичем Толстым — будущим творцом «Царя Федора Иоанновича». Затем заехали в Долбино, имение П. и И. Киреевских. Посетили Оптину пустынь. Навестили в Петрищеве мать братьев Киреевских Авдотью Петровну Елагину, 1 июля, захватив в Сорочинцах Данилевского, Гоголь прибыл в Васильевку.

Данилевский к тому времени стал инспектором одной из киевских гимназий. Он женился, остепенился, у него родилась дочь, которую он назвал Ольгою. С этой девочкой Гоголь подружился, когда гостил у Данилевских летом 1848 года. На этот раз он въехал в Киев уже не полубезвестным автором одной книги, не самонадеянным юношей, а человеком, которого вся образованная Россия чтила как одного из ее умственных вождей.

Гоголь не любил шумных сборищ, всеобщего изъявления восторга, ему лучше было, когда он гулял один по городу, постукивая по киевской мостовой своей суковатой палкой и держа за руку маленькую Оленьку Данилевскую. В то лето он вспомнил приезды в Киев с папенькой и маменькой в гости к А. А. Трощинскому, свои болезни, киевских докторов, высокий берег, Андреевскую церковь над Подолом, всю будто свитую из крема, сладкую, спуск к реке, и киевские сады, дубравы, колокольню лавры, и Днепр — и дали за Днепром.

Днепр он воспел в «Страшной мести», киевскую бурсу (в которой учился его дед) в «Вии». «Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история, — писал Гоголь в ноябре 1833 года Максимовичу. — ...Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни». «Туда туда! в Киев! в древний и прекрасный Киев! — пишет он в декабре 1833 года. — Он наш... Там или вокруг него деялись дела старины нашей». «Да это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры. Много можно будет наделать добра» (там же). А вот письмо от генваря 1834 года: «Однако наперед положить условие: как только в Киев — лень к черту, чтоб и дух ее не пах. Да превратится он в Русские Афины, богоспасаемый наш город!» «Ты рассмотри лучше характер земляков, — читаем мы в письме от 12 февраля 1834 года, — они ленятся, но зато, если что задолбят в свою голову, то на веки. Ведь тут только решимость: раз начать, и все... Типография будет под боком. Чего ж больше! А воздух! а гливы! а рогиз! а соняшники! а паслин! а цыбуля! а вино хлебное... Тополи, груши, яблони, сливы, морели, дерен, вареники, борщ, лопух! Это просто роскошь! Это один только город у нас, в котором как-то пристало быть келье ученого». А еще через месяц в Киев летит новое письмо: «Песни нам нужно издать непременно в Киеве. Соединившись вместе, мы такое удерем издание, какого еще никогда ни у кого не было».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: