— Геолог пропадал в горах, в поисках минералов, — ботаник собирал лишайники и мхи, в его лаборатории на стенах и столах ткались прекрасных красок ковры, красивей, чем из Туркестана. — И радист впервые изловил неведомое радио. — Радио достигало слабо, ничего нельзя было понять, неизвестно было, кто посылал радио — земля ли или пароход, — уже недели «Свердруп» был отрезан от мира, и часами плакали антенны «Свердрупа»; новые приходили радио, разорванные, на норвежском языке, непонятные, — и тогда пришло радио, четкое, по-немецки. В радио говорилось:
«Все время вызывает неизвестное русское судно, идущее, по-видимому, от полюса — место стоянки судна неизвестно — содержание телеграмм установить не удалось» — говорила радиостанция Шпицберген —
Все эти дни были пасмурны и тихи, море чуть-чуть зыбило, льды, ледники и снег были серы, как сумерки. Круглые сутки возили воду, — люди надрывались с водой и спали все часы отдыха, только. Была полночь, — и тогда с моря загудел ветер, завыл в такелаже, заметал волны, повалил снегом; полночь была стальная, горел красным север, ночное — черное — небо было на юге. На берегу кричала вахта, махая веслами, ведрами, шапками, — на судне скрипели якорные цепи. Капитан вышел первым на палубу, он дал авральный сигнал, команда бросилась на места, все на палубу: «Свердруп» полз на берег — на «Свердрупа» наползали льды, горы, ветер ревел, рвал людей. Капитан давал сигналы в машинное — «полный! полный! полный!» — сматывали цепи якорей, бросали траллы, бросили на троссе лебедку, — чтобы зацепиться за дно, чтобы не ползти на берег. — Ветер выл, ломился, неистовствовал. — Горы ползли на «Свердрупа». — И тогда треснула и поднялась корма, — судно остановилось, — судно стало на кошку, и из машинного сейчас же дали сигнал — авария — машины буксуют — винт и руль сбиты, — а еще через минуту судно повернулось, по ветру, и, уже без руля, без винта, с оборванными якорями, легко поползло на берег. Можно было уже не считать, как оно тыкалось с кошки на кошку, трещало и ломалось.
— Потом оно стало, легло у берега, так близко, что с оставшимися на берегу можно было разговаривать простым голосом. И тогда только люди заметили, что у иных сорвана кожа рук, что все мокры, что шквал уже прошел, что на часах уже далеко за полдни. Капитан бросил шапку [она покатилась по палубе, ставшей боком, скатилась в воду], прислонился к вельботу и заплакал. Откуда-то появился — дошел до сознания всех — профессор Кремнев, он был в одних подштанниках, босой, скула его была разбита до крови, — он спросил у Лачинова папиросу, закурил и медленно сказал, как ни в чем не бывало, глядя в сторону: — Да, знаете ли… Пустяки, — будем здесь ночевать год. Да, знаете ли!.. — и обратился к капитану: — Павел Лукич, команду я беру на себя, да. Все пустяки! Вы посмотрите на часы, мы все-таки боролись четырнадцать часов — И через час, — это был уже отлив и «Свердруп» лежал почти на берегу, — были положены уже сходни, и люди тащили с судна на берег все, что можно было стащить — мешки, тюки, доски. Кремнев, тщательно, осторожно, как у себя в университетском кабинете, переносил баночки, колбы, инструментарии и материалы лабораторий. Работали все весело, очень поспешно, недоумело, чересчур бодро. Матросы топорами расшивали рубки, — механик и радист прилаживались, чтобы снести на берег динамо-машину и радио-аппарат, и у них ничего не выходило. «Свердруп» лежал бессильною рыбой, брюхом наружу, — мачты свисли ненужно. На берегу уже растягивали временные палатки из парусов, и повар на костре готовил ужин. — А к ночи после ужина, в палатках, а кое-кто еще на «Свердрупе» в незалитых каютах, — заснули все: первый раз после Архангельска заснули на земле, без вахты, непробудным, земным сном. И только один Кремнев, должно быть, не спал, потому что с утра он разбудил часть людей, послав их на вахту, определив две вахты на день, — а когда те пошли тащить остатки судна на берег, он лег и заснул около своих баночек.
— Через неделю от «Свердрупа» на воде остался один лишь костяк, а на берегу против него неподалеку от безвестных развалин избушки — были построены две русских избы и амбар. Эту неделю люди молчали и только работали. — Кругом были море и горы, — горы стали серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью полз глетчер, — и плакала, плакала, стонала скала птичьего базара.
— Еще через неделю все было ясно и изучено — и горы, и море, и моржевые лежки — и то, что радио поставить возможности нет, что мир отрезан, предупредить никого нельзя, — и то, что всем, если все останутся живы, придется умереть от голода, к весне, ибо запасов не хватит. — Дни равноденствия быстро сворачивали солнце, ночами прямо над головой горела Полярная и шелестели голубые шоры полярного сияния, — к остаткам «Свердрупа» можно было уже ходить по льду, льды в бухте остановились, смерзались, море от «Свердрупа» сокрыла большая ледяная гора: ночью льды и земля казались осколком луны, ночами у изб наметало снег и видны были песцовые следы, а на льду от «Свердрупа» были видны следы крыс, перебиравшихся со «Свердрупа» на землю, чтобы утвердить, что не всегда первыми с тонущего судна спасаются крысы. Днем работали: спиливали мачты, расшивали палубы, рубили дрова, готовили ловушки для песцов, обстраивали, достраивали избы. Вечерами все собирались по избам. В одной из изб все стены были в полках, в колбах, банках и инструментарии, — здесь сторожами жили Кремнев и Шеметов, — Кремнев предлагал всем научным сотрудникам продолжать вести свои научные работы, и днями он сидел у микроскопа, — эта изба называлась лабораторией. В другой избе жили все и ели, и вечерами, сидя на полатях, штурман Медведев играл иной раз одесского Шнеерзона. Катастрофически на «Свердрупе» не оказалось ламп, и избы сначала освещали коптилками, потом механик изобрел нечто вроде керосино-калильных ламп, делал их из термометровых футляров [а через год, когда вышел весь керосин, освещались тюленьим жиром]. Профессор Шеметов читал для матросов курсы географии и физики. Мир был отрезан, скалу птичьего базара никто уже не замечал.
— Тогда начальник профессор Николай Кремнев собрал совет экспедиции. Собрались все в лаборатории, утром. Председательствовал и говорил Кремнев. — «Ну-те, всем вам понятно, что мы поставлены лицом к гибели. Этот остров до нас не был посещаем человеком, возможно, что новый человек не придет сюда еще десятки лет. Конечно, все пустяки, знаете ли. Мы умрем с голода, если мы все останемся живы до весны. Я предлагаю, знаете ли, принять мое предложение. Я не могу отсюда уйти, потому что те коллекции и наблюдения, которые сделали мы, единственные в мире, и я должен их сберечь во что бы то ни стало. Я предлагаю части экспедиции, большей части ее, итти по льду на Шпицберген, на юг, на жилой Шпицберген, знаете ли, на шахты. Это будет иметь огромное и научное значение. Штурман Альбанов сделал еще более трудный поход, на юг к Земле Франца-Иосифа, знаете ли. Те, которые в этом походе дойдут до людей, — вы дадите радио и на будущий год или через два года за мною зайдет сюда судно. Мы будем здесь вести научные работы. Путь к Шпицбергену очень труден, по моим сведениям через Шпицбергенский хребет перешли только три человека, я предлагаю мужаться. Начальником научной части я назначаю метеоролога Саговского, начальником — похода — штурмана Гречневого. Надо построить нарты и каяки, все продумать и выйти недели через три, в ноябре. Вы пройдете льдами» — . . . . . . . . . .
Через три недели, 4 ноября в двенадцать часов пополуночи, это была уже сплошная ночь, отряд в двадцать два человека пошел в поход на Шпицберген. На острове Николая Кремнева оставалось тринадцать человек, двенадцать мужчин и одна женщина. Отряд ушел по льду в обход острова, — Саговский, Лачинов, кинооператор и два матроса задержались на полсуток с тем, чтоб догнать отряд сокращенным путем через горные перевалы. Говорили, будто бы слышали, что Кремнев передал Гречневому револьвер и посоветовал из-за больных и переутомленных не останавливать похода. Кремнев несколько раз выходил из лаборатории, был молчалив и будничен, прощаясь говорил одно и то же: — «будьте здоровы, будьте здоровы» — жал руки и деловито целовался со всеми. Саговский на дорогу выпил спирта, все время шутил, пел с Медведевым Шнеерзона, просил матросов не забывать его кошек. — Ушли эти пятеро от изб в полночь, провожать их никто не пошел. Было очень тихо, тепло, градусов пятнадцать мороза. Горели звезды, Полярная была тут, над головой. Саговский шел рядом с Лачиновым, болтал всяческую ерунду, — Лачинов молчал и не слушал. Было очень невесело. У ледника встретили профессора Василия Шеметова, он гулял, расцеловались. — «Если первые будете в Москве — поклон университету», — сказал Шеметов. — «Ну, а если вы будете вперед нас, то уж поклона не передавайте, — не от кого будет!» — ответил Саговский. — Горы стояли впереди осколками луны, граниты, базальты, лед и снег. Решили подниматься по леднику, и от незнания сделали ошибку, ибо на поларшина под снегом был лед и снег катился по льду вниз. Лачинов шутил: — альпинистам, этим спортсменам по лазанию в горах, редко выпадает такое счастье, которое стало горем им, пятерым. Сначала ползти в гору было легко, — на пол-горы, как показалось им, и на пятую горы, как было в действительности, они долезли быстро, сели закусить и отдохнуть. Полезли дальше. И дальше Лачинов помнил только о себе. Он полез кромкой, где скалы сходились со льдом, рассчитывая, что там камни скреплены водою, льдом, и можно будет итти, как по ступенькам, и там есть промоина, — так первый расчет его спасал, а второй губил, — ибо другие правильно разочли, что выгоднее будет лезть по сметенному в наст снегу, ибо он должен быть отложе. Лачинов лез с винтовкой, в меховых штанах и куртке, с лыжными палками в руках, лыжи тащились сзади, — и скоро Лачинов понял, что он выбивается из сил, и тут начало казаться, что и до верху и до низу одинаково, и скалы базальтов внизу, что были размером в многоэтажный дом, стали в табурет, а те, что были вокруг него и снизу, казались табуретами, здесь выросли в замки. Пополз дальше на четвереньках, руки уже дрожали, — гора все круче, камни рвутся под ногами, палки в руках мешают, скользит со спины под ноги винтовка, шапка ползет на глаза, дышат нечем. — Лачинова догнал Саговский, полезли вместе; те, что поползли по насту, уже далеко впереди, кажется уже выбрались, махали отрицательно руками, кричали что-то сверху, — крика их разобрать возможности не было, — было видно лишь, что там наверху волновались. Ползли. Отвес становился круче. Сил давно уже не было. Вползли в ущелье, выползли — и увидели, что впереди пути нет: отвес, навес над ними. Теперь было слышно, что сверху кричали, чтобы вернулись, и люди наверху казались размером в шмеля, их едва было слышно. Саговский полез обратно, — Лачинов понял, что назад ему не спуститься, сорвется, разобьется, погибнет: если по этому отвесу, что впереди, проползти, двинуться вверх и налево, с девяноста шансами сорваться, то там будет спасение. Лачинов никогда больше не переживал такого ощущения, как тогда, когда он сознавал, что действует, движется не он, а кто-то, живущий в нем, инстинкт, ловкий, как кошка, точный, как механика, хоть руки и сердце отказывались работать. Пополз, первый камень сорвался — и сразу сорвалась кожа рукавиц. Сполз сажень вниз, зацепился за камень, — пополз вбок и вперед, — тех, кто был наверху, не видно было за отвесом и сплошной отвес был внизу. Как выполз Лачинов — он не помнил. Сверху спустили веревку и вытащили уже по сплошному отвесу, на скалу. — И наверху их встретил ветер, который сразу перебрал все ребра и захолодил руки так, что они ничего не брали. Полярная была на прежнем месте, но все другие звезды опрокинулись в небе: на часах был полдень. И страшное одиночество открывалось под звездами — земли и моря, где не ступала нога человека. Вдали за перевалом в бинокль был виден огонь — там ждал отряд, туда надо было итти. Сзади в бинокль уже ничего не было видно. — В расщелине двух гор был глетчер, в глетчерных пещерах висели сосульки в несколько человеческих ростов —