— Эй! — окликаю я Ванессу.

Она поворачивается, продолжая держать пакет с продуктами. Я обхватываю ее лицо руками и целую — долго, медленно, с любовью. Надеюсь, что Макс смотрит. Надеюсь, что это видит весь мир.

Когда люди слышат крики, они чаще всего бегут в обратном направлении. Я же хватаю гитару и мчусь на крик.

— Привет, — врываюсь я в детскую палату. — Нужна помощь?

Медсестра, которая героически пытается вытащить у маленького мальчика из руки капельницу, с облегчением вздыхает.

— Зои, проходи, пожалуйста.

Мама мальчика, удерживая его, кивает мне.

— Он знает, что ставить капельницу больно, поэтому думает, что и вынимать иголку тоже больно.

Я смотрю ее сыну прямо в глаза.

— Привет, — говорю я. — Меня зовут Зои. А тебя?

Его нижняя губа подрагивает.

— К-карл.

— Карл, ты любишь петь?

Он решительно качает головой. Я окидываю взглядом палату и замечаю на прикроватной тумбочке несколько фигурок из «Могучих рейнджеров». Я беру гитару и начинаю наигрывать детскую песенку об автобусе «Колеса на автобусе», только меняю слова: вместо автобуса пою о могучих рейнджерах.

— Могучие рейнджеры… бух-бух-бух, — пою я. — Бух-бух-бух… бух-бух-бух. Могучие рейнджеры… бух-бух-бух… целый день.

Где-то на середине куплета он перестает вырываться и смотрит на меня.

— Они еще умеют прыгать, — говорит он.

Поэтому следующий куплет мы поем вместе. Целых десять минут он рассказывает мне все, что знает о могучих рейнджерах — о красном, розовом и черном. Потом поднимает взгляд на медсестру.

— Когда вы будете вытаскивать?

Она улыбается.

— А я уже вытащила.

Мама Карла с благодарностью смотрит на меня.

— Спасибо вам большое.

— Не за что, — отвечаю я. — Карл, спасибо, что спел со мной.

Не успеваю я выйти из палаты и свернуть за угол, как подбегает другая медсестра.

— А я тебя повсюду ищу. Мариса…

Ей нет нужды уточнять, в чем дело. Мариса — трехлетняя девочка, которая уже год периодически ложится в больницу с диагнозом «лейкемия». Ее отец — кантри-музыкант, исполняющий песни в стиле блюграсс, — в восторге от идеи о музыкальной терапии для дочери, потому что знает, как много музыка может дать человеку. Иногда я прихожу, когда малышка возбуждена и счастлива, и тогда мы поем ее любимые песни: «У старого Макдональда» и «Я маленький чайничек», «Джон Джейкоб Джинглхеймер Шмит» и «Мой Бонни лежит на другом берегу океана». Иногда я прихожу на сеансы химиотерапии и, когда Марисе кажется, что ее руки горят, придумываю песни о том, как она опускает пальчики в ледяную воду, о том, как строит эскимосскую юрту. Однако в последнее время Мариса настолько слаба, что пою только я или кто-то из родных, пока она спит затуманенным лекарствами сном.

— Врач говорит, что счет идет на минуты, — шепчет мне сестра.

Я тихонько открываю дверь палаты. Свет не горит, а сероватые ранние сумерки запутались в складках больничного одеяла, которым укрыта малышка. Она бледная и неподвижная, на ее лысой головке розовая вязаная шапочка, на ногтях блестит серебристый лак. Я приходила сюда на прошлой неделе, как раз когда старшая сестра Марисы красила ей ногти. Мы пели «Девочки любят веселиться», хотя Мариса все время спала. И понятия не имела, что кто-то заботится о том, чтобы она выглядела красавицей.

Ее мама тихонько плачет в объятиях мужа.

— Майкл, Луиза, — говорю я, — мне очень жаль…

Они молчат. Да и что тут ответишь? Болезнь может сплотить абсолютно посторонних людей.

Санитарка сидит у кровати и делает гипсовый слепок с ладошки Марисы, пока она еще жива, — эту услугу предлагают в детском отделении родителям всех умирающих пациентов.

Воздух кажется тяжелым, как будто мы дышим свинцом.

Я отступаю за спину Ани, сестры Марисы. Она смотрит на меня красными, опухшими глазами. Я пожимаю ее руку и начинаю импровизировать на гитаре мелодию, соответствующую общему настроению, — инструментальную джазовую фразу, грустную, в минорном тоне. Неожиданно Майкл поворачивается ко мне:

— Нам сейчас не до этой музыки.

Мои щеки вспыхивают.

— Простите… Я пойду.

Майкл качает головой.

— Нет, мы хотим, чтобы вы играли те песни, которые всегда ей пели. Те, которые она любит.

И я играю. Запеваю «У старого Макдональда», и постепенно ко мне присоединяется вся семья. Санитарка прижимает ладошку Марисы к гипсу, потом вытирает детскую ручку.

На приборах, к которым подсоединена Мариса, появляется прямая линия, а я продолжаю петь:

Мой Бонни лежит на другом берегу океана.
Мой Бонни лежит на другом берегу моря.

Я вижу, как Майкл опускается на колени у кровати дочери, как Луиза берет ее ладошку в свои, а Ани обнимает сестричку за талию. Оригами скорби.

Мой Бонни остался на том берегу океана.
Верните моего Бонни.

Раздается высокий писк. В палату входит медсестра, выключает монитор и нежно касается лба Марисы, как будто приносит свои соболезнования.

Верните мне…
Верните мне…
Верните мне моего Бонни.

Я замолкаю. Единственный звук в палате — отсутствие дыхания маленькой девочки.

— Мне очень жаль, — снова говорю я.

Майкл протягивает руку. Я не знаю, что он хочет, но, похоже, мое тело это знает. Я передаю ему медиатор, которым только что играла на гитаре. Он вдавливает его в гипс, прямо над оттиском ладошки Марисы.

Я пытаюсь сдерживаться, пока не оказываюсь в коридоре, где опираюсь о стену, соскальзываю на пол и захожусь в рыданиях. Я сижу в обнимку с гитарой, как сидела Луиза, укачивая тело своей дочери.

И вдруг…

Я слышу детский крик — высокий, пронзительный вопль, который все больше и больше напоминает истерику. Я с трудом встаю и иду на звук, который раздается из соседней, через две двери палаты, где заплаканная мама и медсестра пытаются удержать вырывающегося ребенка, чтобы эксфузионист мог взять у него кровь. Они все поднимают на меня глаза, когда я вхожу.

— Может быть, я смогу помочь, — говорю я.

День в больнице выдался отвратительным, трудным. По дороге домой меня греет только мысль, что сейчас я смогу выпить большой бокал вина и развалиться на диване. Именно поэтому я не хочу брать сотовый, когда вижу, что на дисплее высвечивается имя Макса. Но потом вздыхаю и отвечаю. Он просит уделить ему несколько минут. Он не говорит, для чего, но я почему-то решаю, что дело касается каких-то бумаг, связанных с разводом. Даже после развода бумажной волокиты не избежать.

Поэтому я крайне удивлена, когда он приезжает с женщиной. Еще больше я удивляюсь, когда понимаю причину, по которой он притащил ее с собой: чтобы спасти меня от нового, развратного образа жизни, который я веду.

Впору рассмеяться, если бы не хотелось так плакать. Сегодня я видела, как умерла трехлетняя девочка, а мой бывший муж полагает, что все зло в мире сосредоточено во мне. Возможно, если бы Бог не настолько занимался жизнью таких людей, как мы с Ванессой, он мог бы спасти Марису.

Но жизнь несправедлива. Поэтому маленькие девочки не доживают до своего четвертого дня рождения. Поэтому я потеряла столько детей. Поэтому такие люди, как Макс и губернатор моего штата, думают, что имеют право указывать мне, кого любить. Если все в жизни устроено неправильно, я тоже буду несправедливой. Поэтому я направляю весь свой гнев на вещи, которые не в силах изменить, на сидящих напротив меня на диване мужчину и женщину.

Интересно, а пастору Клайву, который возглавляет в этих краях самую большую антигомосексуальную общину, когда-нибудь приходило в голову, что бы сказал о его тактике Иисус? Что-то подсказывает мне, что принимающий всех учитель, который помогает прокаженным и проституткам и всем остальным людям, которых общество изолирует от себя, тот, кто советует относиться к людям так, как хочешь, чтобы они относились к тебе, был бы не в восторге от методов церкви Вечной Славы. Но надо отдать им должное: они мирные. И у них на все один ответ. Я ловлю себя на мысли, что восхищаюсь Паулиной, которая даже не называет себя бывшей лесбиянкой, потому что теперь считает себя истинной гетеросексуалкой. Неужели на самом деле так легко поверить в то, что сам себе втемяшил? Если бы я во время своих сорвавшихся беременностей и выкидышей убеждала себя, что счастлива, неужели я была бы счастливой?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: