— Мы изобретаем богов? — спросил Райз. — Нет вопросов, эту богиню мы изобрели. Но, как можно видеть по лицам окружающих — и в зеркалах — вера пометила нас. Вот и доказательство ее силы.
— Ее ли силы? — пробормотала Эмрал.
Кедорпул шагнул вперед и встал перед жрицей на колено. Ухватился за ее левую руку, крепко сжав. — Верховная жрица, сомнения — наша слабость, их оружие. Нам нужна решимость.
— У меня ее нет.
— Тогда нужно смастерить ее собственными руками! Мы отныне Дети Ночи. Неведомая река разделила Тисте, мы упали по эту и по ту сторону. Нас рассекли надвое, верховная жрица, и нужно найти смысл.
Она оглядела его покрасневшими глазами. — Найти смысл? Не вижу смысла, кроме самого разделения, рваной линии между кляксой и белизной пергамента. Посмотри на историка и увидишь истину моих слов, тоску, ими внушаемую. Как мне отвечать на потери? Огнем и зверским рвением? Внимательно погляди на Мать Тьму и узришь путь, ею избранный.
— Он неведом никому из нас, — возразил Кедорпул.
— Речной бог отдал священные места. Воды рождения отступили. Между нами нет войны воли. Синтару не отогнали, но она сбежала сама. Мать Тьма ищет мира и никому не будет бросать вызов.
Кедорпул отпустил ее руку, встал. Сделал шаг назад, и другой, пока попытку к бегству не пресекла стена с гобеленом. Он не сразу нашел слова. — Без вызова нас ждет лишь сдача в плен. Мы так легко побеждены, верховная жрица?
Поскольку Эмрал не отвечала, Райз сказал: — Берегитесь легкой победы.
Эмрал остро глянула на него: — Галлан. Где он, историк?
Райз пожал плечами: — Превратился в призрак и бродит невидимо. В подобные времена не надобны поэты. Поистине его среди первых повесили бы на пике, звучно спорить с воронами.
— Словами войны не выиграть, — заявил Кедорпул. — А теперь Аномандер покидает город с братьями. Легион Хастов во многих лигах к югу. Хранители съежились на Манящей Судьбе. Знать не волнуется, словно она выше разрушения и разлада. Где наш порог, какой именно шаг врага станет недопустимым? — Говоря, он уже не умолял Эмрал глазами. Райз понял: жрец разжаловал ее, видя в верховной жрице слабость и не прощая ей слабости. Нет, говоря, он пожирал глазами самого историка. — Таково наше проклятие? Мы живем во времена равнодушия? Думаете, волки отступят, если увидят лишь слабость?
— Волки верны своей натуре, — ответил ему Райз. — А равнодушие поражает любые времена, жрец. Наш рок — потребность действовать, когда уже поздно. Тогда мы рвем и мечем, чтобы оправдаться. Лупим себя по лбу, проклиная равнодушие — никогда не свое — или громко клянемся, будто ничего не знали. Явная ложь. Старухи метут улицы, могилы вырыты ровными рядами, а мы торжественно взираем друг на друга, разоблаченные и ни на что не способные.
Взгляд Кедорпула стал жестче. — И ты советуешь сдаться? Историк, ты насмехаешься над своими же уроками, делаешь их бесполезными в наших глазах.
— Прошлые уроки заслуживают насмешек, жрец, именно потому, что их никто не выучил. Если они «бесполезны», то вы мало что поняли.
Круглое лицо жреца потемнело от гнева. — Болтаем и болтаем — пока бедные жители округи гибнут под клинками и копьями! Наконец я понял, кто мы — мы, прячущиеся в этой комнате. Ты, историк, должен знать таких! Мы — бесполезные. Наша задача — стенать и бормотать, закрывая глаза дрожащими руками, и оплакивать потерю прежних ценностей. Когда же не останется никого другого, нас, будто слизней, раздавят марширующие ноги!
Райз ответил: — Если волки и вправду среди нас, мы уже потерпели поражение и сдались. Но вы насмехаетесь над моими невыученными уроками. Бдительность утомляет, но необходимо защищать свои ценности. Мы терпим поражение, когда уступаем в мелочах, тут и там. Толчок, взмах руки. Враг же никогда не устает нападать, он точно отмеряет мелочи. Одерживает тысячи малых побед и задолго до нас вычисляет, когда сможет встать над нашими трупами.
— Так влезь на свою башню, — рявкнул Кедорпул, — и прыгни с края. Лучше не видеть позора нашей бесполезной гибели.
— Последнее деяние историка, жрец — жить в истории. Самый храбрый подвиг, ведь мы не зажмуриваем глаз, открывая, что история персональна, что любая истина внешнего мира на деле отражает внутренние истины нашего поведения, основы наших решений, страхов, целей и аппетитов. Внутренние истины воздвигают монументы и устраивают потопы.
— В которых, — пробормотала Эмрал, — утонут даже волки.
— «Разрушенье не ценит корону и трон. Я твердил это каждому лорду, Во дворцах и убогих трущобах».
— Снова Галлан! — Кедорпул сплюнул, повернувшись к Эндесту Силанну. — Идем. Подобно роскошным книгам, они будут лежать на полках, даже когда пламя вползет в комнату.
Однако юный служка колебался. — Господин, — сказал он Кедорпулу, — разве мы не приходили, чтобы говорить о Драконусе?
— Не вижу смысла. Еще одна роскошная книжка. Игрушка Матери.
Эмрал Ланир встала, будто оказавшись лицом к лицу с государственным обвинителем. — Вы пойдете к сестре Синтаре, Кедорпул?
— Я пойду искать мира. А в вас я вижу трагедию напрасного стояния на месте.
Он покинул комнату. Эндест поклонился жрице, но не стал уходить.
Эмрал со вздохом махнула рукой. — Иди, позаботься о нем.
Едва служка выскользнул, выглядя еще унылее обычного, она повернулась к Райзу. — Вы не сказали ничего ценного, историк.
— Дочь Ночи, собеседник вынудил меня к грубости.
Эмрал изучала гобелен, в который упирался спиной Кедорпул. — Она молода, — произнесла жрица. — Ореол здоровья и блеск красоты кажутся подлинными добродетелями, и потому Синтара торжествует. Надо мной, это верно. И над Матерью Тьмой, чья темнота скрывает добродетели и пороки, делая их аспектами одной и той же… непонятной сущности.
— Возможно, в том и состоит ее находка.
Она лишь мельком глянула на него. — Говорят, историк, вы ничего не пишете.
— В молодые годы, верховная жрица, я писал много. Пламя пылало ярко, юные глаза сияли словно факелы. Но любая груда дров, самая большая, однажды кончается, оставив лишь воспоминания о тепле.
Она покачала головой: — Не вижу, чтобы вам не хватало топлива.
— В отсутствие искры оно гниет.
— Не понимаю, Райз, что тут изображено.
Он подошел ближе и осмотрел гобелен. — Аллегория творения. Из самых ранних. Первые герои Тисте, сразившие богиню драконов, напившиеся ее крови и ставшие как боги. Столь жестоким было их правление и столь холодной их власть, что Азатенаи восстали, все как один, и свергли их. Говорят, что любой разлад обнаруживает толику драконийской крови, что потеря чистоты склоняла наши души ко злу во все минувшие эпохи. — Он пожал плечами, изучая выцветшую картину. — У драконицы много голов, если верить неведомому ткачу.
— Вечно Азатенаи, словно тени нашей совести. Ваша сказка темна, историк.
— Некогда спорили больше десяти мифов творения, но остался лишь один. Увы, победителем стал не этот. Мы ищем причины тому, какие мы есть и какими себя воображаем; и каждая причина старается стать правильной, и каждая правильность желает восторжествовать. Так народ строит идентичность и прилепляется к ней. Но всё это, верховная жрица, измышления — глина, ставшая плотью, палки, ставшие костями. Огонь, ставший разумом. Нам неуютны альтернативы.
— Какую альтернативу предложили бы вы?
Он пожал плечами: — Что все мы бессмысленны. Наши жизни, наше прошлое и, более всего, нынешнее существование. Этот миг, и следующий, и следующий: каждый миг мы встречаем с удивлением, почти с неверием.
— Таково ваше заключение, Райз Херат? Все мы бессмысленны?
— Я пытаюсь не пользоваться терминами «смысла», Дочь Ночи. Я лишь меряю жизнь степенями беспомощности. Такое наблюдение, говоря в общем, и есть назначение истории.
Она прогнала его и начала рыдать. Он не возражал. Не было удовольствия наблюдать беспомощность, о которой он говорил, и первый же ее жест обратил его в бегство.
И вот он стоит на башне, а внизу трещат массивные двери, и выезжают на мост двое сыновей Тьмы со свитой. Чиста черная кожа Аномандера и чист серебристый цвет его длинной гривы. Свет дневной угас, и Райзу показалось: ветер донес до него звук распадающегося света — вот, в грохоте конских копыт. Едва различимые фигурки разбегались с дороги всадников.
Пес, мокрая куча грязи и репьев, запутался в хаосе корней, веток и плавучего мусора под восточным берегом реки. Он едва барахтался, поднимая голову над водой, пока течения дергали его за лапы.
Не обращая внимания на леденящий холод, раздвигая поток — каменистое дно подавалось при каждом шаге — Гриззин Фарл подобрался ближе.
Пес повернул к нему голову, длинные уши прижались, словно бы от стыда. Добравшись, Азатенай снял и швырнул на берег дорожный мешок, затем нагнулся, бережно извлекая беспомощную тварь.
— Великая храбрость, малыш, — заговорил он, поднимая пса над водой и укладывая на широкую мускулистую шею, — обычно отмечена небольшой силой и надеждой большей, нежели возможно представить. — Он ухватился за нависавшие корни, пробуя, выдержат ли они вес. — Однажды, друг, мне велят показать героев мира, и знаешь, куда я отведу вопрошающего? — Корни выдержали, и он поднялся над быстрым потоком. Пес, вися на плечах, лизнул лицо Гриззина. Азатенай кивнул: — Ты совершенно прав. На кладбище. И там мы встанем задолго до первого надгробия, и посмотрим на героя. Что ты об этом думаешь?
Выкарабкавшись на берег, он опустился на четвереньки — подъем оказался куда сложнее, нежели он ожидал. Пес спустился с плеч. Обошел его кругом и начал отряхиваться.
— Ой, ёй, мерзкая тварь! Разве не видел ты, что я пытаюсь сохранить волосы сухими? Этой гриве достаточно лишь взглянуть на воду или сучья, чтобы безнадежно спутаться! Звериный дождь!
Раскосые глаза смотрели на него, голова качалась, как будто пес обдумывал упреки Гриззина — считая их не особо устрашающими.