ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вернувшись в КБ, Турлав тотчас позвонил главному конструктору телефонии Салтупу.
— Сэр, необходима аудиенция. Чем ты сейчас занят?
— Государственная тайна. Напоминаю, телефонные разговоры записываются с помощью летающих спутников.
— Требуется твой совет.
— По какому вопросу?
— По вопросу чрезвычайной важности. И главное — как можно быстрей.
— Ты точно барышня у портнихи — все тебе сверхважно, все скорей.
— Понимаешь, горит.
— Через десять минут я должен быть в Совете Министров. Оттуда прямой дорогой в Арбитраж еще на одно заседание. Может, отложим до завтра, а?
— Нужно сегодня, завтра я буду в Москве.
— Постой, ты что, не расслышал? Я же, как меню, зачитал тебе свой распорядок дня.
— Можно и после работы. Я бы заехал к тебе. На полчаса.
— Это другой разговор. — Но и теперь голос Салтупа звучал с прохладцей. — Ну, приезжай, раз у тебя горит.
— Когда?
— Когда угодно. Хоть до пяти утра.
— Спасибо. Буду между восьмью и девятью.
— Не имеет значения.
— До свидания.
— Учти, я все еще живу на даче.
— Понятно.
Теперь Турлав сидел в своем «Москвиче», и тот, клином света пронзая чернильной черноты осеннюю ночь, мчался на Видземское взморье. За иссеченным дождевыми каплями стеклом стелилось однообразное полотно дороги. Турлаву казалось, что он слышит тяжелый гуд вымокших сосен. Час был еще не поздний, но все словно вымерло — ни души кругом, ни встречной машины. Время от времени в лучах фар промелькнет бетонный столбец, пестрый дорожный знак или поднятый шлагбаум переезда.
Проехал пустынный центр дачного поселка. Оголенные ветви деревьев причудливо оплетали светящиеся фонари. Ветер трепал старые афиши, сорванные транспаранты. Киоски и павильоны, где еще недавно продавались прохладительные напитки и мороженое, бюро проката спортивных и пляжных принадлежностей стояли с заколоченными окнами. И только магазины были открыты и сквозь стеклянные витрины светились ярко освещенным нутром. И в кафе без ощутимой разницы сезона предостаточно собиралось жаждущих.
Еще один железнодорожный переезд. Названивает звонок, загорается и гаснет красная сигнальная лампочка, хотя электрички пока не видать.
Турлав опустил стекло, закурил. Усаживаясь поудобнее, резко двинулся — и кольнуло в крестец. Сырая погода, подумал. Что ж, теперь все чаще будет покалывать, побаливать. Чем дальше, тем больше. Как же иначе. От этого никуда не уйти. Отбирая для Москвы необходимые бумаги, он про себя отметил: чтобы лучше разглядеть мелкий шрифт, лист приходится держать на расстоянии. Печальное открытие. Дальнозоркость — характерная примета старости. А ему почему-то казалось, что зрение у него в наилучшем порядке.
Из темноты вырвалась лента освещенных окон и, сверкая, умчалась прочь. В вагонах вроде бы людно. В них свой микромир, сухой и светлый, с немного спертым воздухом.
Вот ведь — совсем забыл про Бариня. А кому-то на похоронах надо быть непременно. Ливии или Вите. Хоронить, скорей всего, будут днем, когда у Виты лекции. Завели моду все мероприятия проводить в рабочее время — похороны, свадьбы, встречи рыболовов, съезды добровольного общества пожарников.
Перестук колес, точно преданный пес, умчался вслед за электричкой. Он остановил машину под высоким оголенным деревом, от воздушной волны с мокрых веток на грязную дорогу посыпались крупные капли. За дюнами шумело море. Турлав придавил окурок, поднял стекло, и шум моря смолк. Но как раз в тот момент, когда шум умолк, он почему-то вспомнил Валиду.
Лет десять назад они с Вальтером Салтупом работали над координатными системами — не только на заводе, но и вечерами дома или на этой самой даче, и Вальтер полушутя-полусерьезно рассказывал о своих любовных похождениях. Он признавался, что пятьдесят семь женщин помнит совершенно отчетливо, остальных смутно или вовсе забыл. Вот бедняга, подумалось тогда Турлаву, это надо же так себя утрудить. И хотя пускаться в расспросы Турлав почитал ниже своего достоинства, он про себя решил, что в некоторых областях, должно быть, основательно отстает от средних норм, ибо даже тех четырех, что он знал до Ливии, считал нелепым излишеством, объяснимым разве что всеядностью непритязательной ранней поры. Трое из тех четырех исчезли бесследно, как исчезают тени, когда гаснет лампа. Но Валида вспоминалась часто, потому что ею он переболел, как в детстве болеют корью, с осложнениями на всю жизнь.
Что его так привязало тогда к Валиде? Никаких особых достоинств за нею не водилось. Если не считать достоинством способность лишать его душевного покоя. Но тут, возможно, не она была причиной. Скорее всего, она была тем катализатором, что ускорил неизбежную горячку чувств, к которой он, как и всякий нормальный юноша девятнадцати лет, во всех отношениях был подготовлен.
Как бы то ни было, Валида сделала из него — откровенного себялюбца — ответственного соучастника. Точнее сказать, с Валидой он впервые осознал, что действительно существует такая возможность — соединить себя с человеком противоположного пола на основе полнейшего бескорыстия. Открытие это привело Турлава в неописуемый восторг, он потерял голову. Из-за Валиды он убегал с лекций и семинаров, часами ждал ее на улице, едва не провалился на экзаменах. Одно лишь присутствие Валиды преображало его, пробуждало интерес к вещам, никогда не занимавшим его. Валида рождала в нем настроения, раньше приходившие и уходившие незамеченными. Эта пора запечатлелась в памяти непрерывными скитаниями вдвоем с Валидой по старым кладбищам, пустынным городским окраинам, базарам и паркам, выставкам, музеям. Его, выросшего без матери, потрясали даже такие мелочи, как аккуратные стежки Валиды, зашивающей ему рубашку, или теплый сытный запах оладий, которые она иногда приносила с собой, завернув в несколько слоев бумаги.
Теперь, по прошествии стольких лет и зим, он осознал: скорее это было счастье, чем несчастье, что они расстались. Однако тогда все представлялось иначе. Их разрыв был равносилен мировой катастрофе. Он себе места не находил, задыхался от тоски и горя, томился месяцы и годы спустя. Две силы его разрывали на части: прошлое, где было все, и настоящее, где ничего уж не было.
Потом, незадолго до встречи с Ливией, как будто появилась возможность вернуть Валиду, но он не воспользовался этим. Может, увлечение прошло? Трудно сказать. Воспоминания о Валиде остались самые светлые. Иной раз они исчезали, как бы терялись в тумане и опять возникали, обретали свое место, их ничем нельзя было восполнить, хотя они и относились к далеким временам.
Год от года эти воспоминания все больше тускнели и блекли, распадались на отдельные между собой не связанные звенья. Где-то шумит море, и снова лето, и они с Валидой бредут босиком в лавку рыбацкого поселка за лимонадом, песок горяч, жжет ступни песок, пересыпанный хвоей, песок, сирень и хвоя, песок, хвоя и жасмин, ветхая избенка, по ночам в подклети тяжко вздыхает корова, поутру звенит жизнерадостный петушиный крик, запах навоза вперемежку с сиреневым запахом, запахом жасмина, смолы, белая шелковая блузка Валиды с пуговками на спине, она никогда не может (или не хочет) сама застегнуть их и расстегнуть, у нее длинная тонкая шея и по-мальчишечьи выпирающие позвонки, странная привычка Валиды пристегивать чулки к подвязкам с помощью копейки, кровля у избы старая-престарая, по ночам в щелях сквозят звезды, нагревшиеся за день опилки во тьме дышат живым теплом, и такая тишина, когда кажется, что комариный писк разносится по всему поселку, на море дремотно постукивают лодочные моторы, вековечные «викстремы», работающие на солярке. И еще он слышит, как Валида с болью и страхом шепчет ему в лицо: «Алфис!» — и он знает отчего.
Взморье, дюны, шумит море. Воспоминаний было много, они были разные. Летние, зимние. Воспоминания начала, воспоминания конца.