— Во всяком случае, не вижу причин, по которым я мог бы отвергнуть иннервацию.

— Вот это мне больше нравится. А теперь коротко и ясно: да или нет? Веришь ли, уверен ли ты?

Сэр с усмешкой смотрел Турлаву прямо в глаза. От сигары у него в руках остались лишь табачные лоскутки.

— Альфред, ей-богу, странный ты человек.

— И ты не веришь, — сказал Турлав. — Спасибо, у меня все! Именно это и хотелось выяснить.

Он встал.

— Еще раз прошу прощения за беспокойство, — проговорил Турлав. — Непрошеный гость хуже всякой беды.

— Как, ты собираешься смыться, не простившись с дамами?

— Да. Позволь мне им доставить этот маленький сюрприз.

 

Когда Вита чего-то не знает, она обращается ко мне. Она уверена, что папа-то знает. В детстве, если я чего-то не знал, я спрашивал у отца. Я не знаю оттого, что маленький, так я рассуждал. А папа взрослый, взрослые все знают, во всем разбираются. Когда я стану взрослым, я тоже буду все знать, во всем разбираться.

Долгожданный этот момент, очевидно, еще не пришел, мои знания и мое незнание по-прежнему пребывают в шатком равновесии. Чтобы сказать «да» или сказать «нет», приходится побороть в себе множество сомнений. Подчас я ровным счетом ничего не знаю и опираюсь только на чутье. Мое чутье — продолжение моих знаний. Точно так же как прыгун взлетает вверх, оттолкнувшись от земли шестом, так прыгаю и я, оттолкнувшись тем, что знаю. И поднимаюсь на ту высоту, которая посильна для шеста. Затем отпускаю шест и уж дальше лечу без опоры. Быть может, в этом коротком полете, когда поднимаешься над потолком своих знаний, и открывается великая истина.

Когда я вырасту, я тоже буду все знать, во всем разбираться. Это так хорошо — заблуждаться.

Решать задачи становится все труднее. Чем больше знаний, тем больше сомнений. И главное, теперь не успокоишь себя тем, что у кого-то можно спросить, как разрешить тот или иной вопрос.

И кто это только придумал, будто инженерия точная наука! Наиглавнейшие вопросы вообще неразрешимы. Решение нужно ощутить, угадать, предвидеть. Как кошка находит обратную дорогу, когда ее уносят далеко от дома? Как штурман Плите мог не глядя вогнать в стену гвоздь?

От Сэра я не сразу поехал домой. Почувствовал необходимость сделать крюк. Поехал куда глаза глядят, особенно не выбирая дороги. На вершинах высоких мачт в черном небе горели красные сигнальные огни. Озеро Кишэзерс, Югла, Пурвуциемс. На горизонте багровели отсветы костров городской свалки. Апокалипсическое зрелище: алое зарево, черный дым, вулканоподобные горы мусора. Ну прямо светопреставление! Кружившие над кострами чайки в трепетном пламени казались то белыми, то красными, то черными. Привычные понятия иной раз так обманчивы, подумал я. Чайки в моих представлениях всегда были птицами величавыми, благородными, парящими в небе над вольным морским простором. А тут вдруг чайки и свалка...

Был поздний час, когда я поставил машину в гараж. Свет в комнате Виты и наверху, в будуаре Вилде-Межниеце. Закрывая за собой калитку, я заметил, как погасло окно Вилде-Межниеце, и про себя решил, что старая дама отправилась на покой. Но в тот же момент отворилось окно, и в темноте забелело лицо.

— Турлав, — сказала она, — я уж думала, вы совсем сегодня домой не явитесь. Жду вас который час. У моего шкафа сорвалась с петель дверца.

Спать не хотелось. Был немного взвинчен, взбудоражен. Возможность на время отвлечься даже обрадовала.

— Хотя бы взглянули, в чем дело.

Я поднимался вверх по скрипучим дубовым ступеням. И как раз потому, что лестница так безбожно скрипела, особенно чувствовалась тишина этого позднего часа. На меня смотрело множество портретов, фотоснимков, стены, словно альбомные листы, были густо увешаны ими.

Вилде-Межниеце стояла посреди комнаты, кутаясь в меховую накидку.

— Холодно, — сказала она. — Когда вы наконец соизволите топить?

Я потрогал батареи.

— Уже начали, — сказал я, — насколько мне известно, давно уже топят.

— Неужели? — Она тоже притронулась к батареям. — Отчего же я мерзну?

— Может, закрыть окно?

— Нет, окно останется открытым. Мне свежий воздух нужнее тепла.

Такова была Вилде-Межниеце. Окно все же закрыли, но позже, когда ей самой пришло это в голову.

Ничего страшного с дверцей шкафа не случилось, водворил ее на место, покрепче привернув винты.

— Вот, можете проверить, — сказал я.

Толкнула дверцу в одну, в другую сторону, потом распахнула настежь. В шкафу было пестро от нарядов. Потянула за рукав какое-то платье, поморщилась.

— Нафталином провоняло! Вы только подумайте, Тита, дурья голова, посыпала этой пакостью. А ведь это платье Кармен, я его специально сшила для гастролей в Вене!

— Оно как будто из натурального шелка, — сказал я. — Такие вещи моль обожает.

— Турлав, вы совершенно не понимаете, о чем я говорю.

— Вполне возможно. Не исключено, впрочем, что все-таки понимаю.

— Ничего вы не понимаете. Вы с головы до пят человек технической складки. И мышление у вас типично техническое. Вы уверовали в то, что все развивается во временно́й последовательности, и считаете то, чем вы сейчас заняты, наивысшим достижением. Однако в искусстве временна́я последовательность не играет никакой роли. Шаляпин до сих пор не превзойден, а «граммофоны» в платьях Кармен поют на сцене теперь чаще, чем прежде.

— Только в нейлоновых платьях, которые моль не ест.

— Мне, право, хочется смеяться, когда читаю, что вот такая-то или такая-то певица в созданном ею образе достигает драматического накала Вилде-Межниеце. Мелковаты они, Турлав. Сами они, голоса их, характеры. Я пела Кармен сорок сезонов. Представьте себе! И перестала петь отнюдь не потому, что утратила «накал», а лишь потому, что кому-то показалось, что дольше петь было бы неприлично.

Дверца шкафа была забыта. Старой даме попросту хотелось поболтать, и, образно говоря, она со шкафа перебралась уже на крышу. Я ее понимал. Жила она замкнуто. И все же в страсти к пустой болтовне ее нельзя было упрекнуть.

— Вот посмотрите, — продолжала она, кивая на одну из фотографий, — это Эмиль Купер, дирижер. Он в свое время считался большим погонялой. А я у него в «Хованщине» потребовала дополнительных репетиций. Хор взбунтовался, среди музыкантов ропот, Купер орет не своим голосом, а я ему спокойно говорю: «Как хотите, господин Купер, если вы сорвете мне репетиции, я вам сорву премьеру».

— И вы всегда добивались своего?

— А как же иначе?

— Всегда?

— По крайней мере, никогда не отступала.

— Никогда?

— Никогда. Однажды вышел спор из-за артистических уборных. Одна солистка приходилась родней городскому голове. И директор оперы вздумал для нее отделать роскошную уборную. Я сказала директору: «Мне абсолютно безразлично, какая у меня артистическая, но я не позволю вам оскорблять меня, первую солистку театра». Покуда он сидел в директорском кресле, ноги моей не было в Рижской опере. Я пела в Загребе, Стокгольме, в Париже.

— И, очевидно, ничего не потеряли.

— Турлав, я просто-напросто могла себе это позволить.

— Да уж наверно. Хотя, честно признаться, я очень смутно себе представляю взаимоотношения в художественном коллективе.

В ее усмешке была колкость клинка.

— Я уже говорила, Турлав, у вас типично технический образ мышления, вы утратили способность чувствовать ценность отдельного человека. Мир искусства, если хотите знать, самый честный и порядочный, ибо в нем то, что делаю я, никто уж не сможет сделать. И никто не сможет у меня отнять того, что действительно мое. О каком толкуете вы коллективе, когда говорите Каллас, Карузо, Шаляпин? Вам непременно нужен коллектив? Пожалуйста, пусть будет. Вот он, вот он где! — И она окинула взглядом развешанные по стенам фотографии. — Витол, Рейтер, Пауль Юзуус, тот же Купер, тот же Лео Блех. Коллектив высшего класса. Все они в свое время во многом мне помогли. Но ни один из них вместо меня не пропел бы и четверти такта. Потому что я — это я, а они — это они. И так всегда будет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: