И Шпандорчук, и Вырвич в существе были люди незлые и даже довольно добродушные, но недалекие и бестактные. Оба они, прочитав известный тургеневский роман, начали называть себя нигилистами. Дора тоже прочла этот роман и при первом слове кстати сказала:
– Нет, вы совсем не нигилисты.
– Как это, Дарья Михайловна?
– Да так, не нигилисты, да и только.
– Как же, когда мы сами говорим вам, что мы в бога не веруем и мы нигилисты.
– Сами вы можете говорить что вам угодно, а все-таки вы не то, что тут названо нигилистом.
– Так что же мы такое по-вашему?
– Бог вас, господа, знает, что вы такое!
– Вот это-то и есть; вот такие-то люди, как мы, и называются нигилистами.
– Знаете, по-моему, как называются такие люди, как вы? – спросила, смеясь, Дора.
– Нет, не знаем; скажите, пожалуйста.
– А не будете сердиться?
– Сердиться глупо. Всякая свобода – наш первый принцип.
– Так видите ли, такие люди, как вы, называются скучные люди.
– А! А вам веселья хочется.
– Да не веселья, но помилуйте, что же это целую жизнь сообщать, в виде новостей, то, что каждому человеку давно очень хорошо известно: «А знаете ли, что мужик тоже человек? А знаете ли, что женщина тоже человек? А знаете ли, что богачи давят бедных? А знаете ли, что человек должен быть свободен? Знаете ли, что цивилизация навыдумывала пропасть вздоров?» – Ведь это ж, согласитесь, скучно! Кто ж этого не знает, и какой же умный человек со всем этим давно не согласен? И главное дело, что все-то вы нас учите, учите… Право, даже страшно подумать, какие мы, должно быть, все умные скоро поделаемся! А в самом-то деле, все это нуль; на все это жизнь дунет – и все это разлетелось; все выйдет совсем не так, как написано в рецепте.
– Да вот, то-то и есть, Дарья Михайловна, что вы и сами выходите нигилистка.
– Я! Боже меня сохрани! – отвечала Дора и как бы в доказательство тотчас же перекрестилась.
– Да что же дурного быть нигилисткой?
– Ничего особенно дурного и ничего особенно хорошего, только на что мне мундир? Я не хочу его. Я хочу быть свободным человеком, я не люблю зависимости.
– Да это и значит быть независимой. Вы сами не знаете, что говорите.
– Благодарю за любезность, но не верю ей. Я очень хорошо знаю, что я такое. У меня есть совесть и, какой случился, свой царь в голове, и, кроме их. я ни от кого и ни от чего не хочу быть зависимой, – отвечала с раздувающимися ноздерками Дора.
– Крайнее свободолюбие!
– Самое крайнее.
– Но можно найти еще крайнее.
– Например, можно даже стать в независимость от здравого смысла.
– А что ж! Я, пожалуй, лучше соглашусь и на это! Лучше же быть независимою от здравого смысла, и так уж и слыть дураком или дурой, чем зависеть от этих господ, которые всех учат. Моя душа не дудка; и я не позволю на ней играть никому, – говорила она в пылу горячих споров.
– Ну, а что же будет, если вы, в самом деле, наконец станете независимым от здравого смысла, – отвечали ей.
– Что? Свезут в сумасшедший дом. Все же, говори. вам, это гораздо лучше, чем целый век слушать учителей. сбиться с толку и сделаться пешкой, которую, пожалуй, еще другие, чего доброго, слушать станут. Я жизни слушаюсь.
– Да ведь странны вы, право! Теорию ведь жизнь же выработала, – убеждали Дору.
– Нет-с; уж это извините, пожалуйста; этому я не верю! Теория—сочинение, а жизнь—жизнь. Жизнь– это то. что есть, и то, что всегда будет.
– Значит, у вас человек—раб жизни?
– Извините, у меня так: думай что хочешь, а делай что должен.
– А что же вы должны?
– Должна? Должна я прежде всего работать и как можно больше работать, а потом не мешать никому жить свободно, как ему хочется, – отвечала Дора.
– А не должны вы, например, еще позаботиться о человеческом счастье?
– То есть как же это о нем позаботиться? Кому я могу доставить какое-нибудь счастье—я всегда очень рада: а всем, то есть целому человечеству – ничего не могу сделать: ручки не доросли.
– Эх-с, Дарья Михайловна! – ручки-то у всякого доросли, да желанья мало.
– Не знаю-с, не знаю. Для этого нужно очень много знать, вообще надо быть очень умным, чтобы не поделать еще худшей бестолочи.
– Так вы и решаете быть в сторонке?
– Мимо чего пойду, то сделаю – позволения ни у кого просить не стану, а то, говорю вам, надо быть очень умной.
– Нестор Игнатьич! Да полноте же, батюшка, отмалчиваться! Какие же, наконец, ваши на этот счет мнения? – затягивали Долинского.
– Это, господа, ведь все вещи решенные: «ищите прежде всего царствия Божия и правды Его, а вся сия приложатся вам».
– Фу ты, какой он! Так от него и прет моралью! Что это за царствие, и что это за правда?
– Правда? Внутренняя правда – быть, а не казаться.
– А царствие?
– Да что ж вы меня расспрашиваете? Сами возраст имате; чтите и разумейте.
– Это о небе.
– Нет, о земле.
– Обетованной, по которой потечет мед и млеко?
– Да, конечно, об обетованной, где несть ни раб, ни свободь, но всяческая и во всех один дух, одно желание любить другого, как самого себя.
– Я за вас, Нестор Игнатьич! – воскликнула Дора.
– Да и я, и я! – шумел Журавка.
– И я, – говорили хорошие глаза Анны Михайловны.
– Широко это, очень широко, батюшка Нестор Игнатьич, – замечал Вырвич.
– Да как же вы хотите, чтобы такая мировая идея была узка, чтобы она, так сказать, в аптечную коробочку, что ли, укладывалась?
– То-то вот от ширины-то ее ей и не удается до сих пор воплотиться-то; а вы поуже, пояснее формулируйте.
– Да любви мало-с. Вы говорите: идея не воплощается до сих пор потому, что она очень широка, а посмотрите, не оттого ли она не воплощается, что любви нет, что все и во имя любви-то делается без любви вовсе.
Дорушка заплескала ладонями.
Эти споры Доры с Вырвичем и с Шпандорчуком обыкновенно затягивались долго. Дора давно терпеть не могла этих споров, но, по своей страстной натуре, все-таки опять увлекалась и опять при первой встрече готова была спорить снова. Шпандорчук и Вырвич тоже не упускали случая сказать ей нарочно что-нибудь почудней и снова втянуть Дорушку в споры. За глаза же они над ней посмеивались и называли ее «философствующей вздержкой».
Дора с своей стороны тоже была о них не очень выгодного мнения.
– Что это за люди? – говорила она Долинскому, – все вычитанное, все чужое, взятое напрокат, и своего решительно ничего.
– Да чего вы на них сердитесь? Они сколько видели, сколько слышали, столько и говорят. Все их несчастье в том, что они мало знают жизнь, мало видели.
– И еще меньше думали.
– Ну, думать-то они, пожалуй, и думают.
– Так как же ни до чего путного не додумаются?
– Да ведь это… Ах, Дарья Михайловна, и вы-то еще мало знаете людей!
– Это и неудивительно; но удивительно, как они Других учат, а сами как дети лепечут! Я по крайней мере нигде не видная и ничего не знающая человечица, а ведь это… видите… рассуждают совсем будто как большие!
Долинский и Дора вместе засмеялись.
– Нет, а вы вот что, Нестор Игнатьич, даром что вы такой тихоня, а прехитрый вы человек. Что вы никогда почти не хотите меня поддержать перед ними? – говорила Дора.
– Да не в чем-с, когда вы и сами с ними справляетесь. Я би ведь так не соспорил, как вы.
– Отчего это?
– Да оттого, что за охота с ними спорить? Вы ведь их ничем не урезоните.
– Ну-с?
– Ну-с, так и говорить не стоит. Что мне за радость открывать перед ними свою душу! Для меня что очень дорого, то для них ничего; вас вот все это занимает серьезно, а им лишь бы слова выпускать; вы убеждаетесь или разубеждаетесь в чем-нибудь, а они много – что если зарядятся каким-нибудь впечатлением, а то все так…
– Это, выходит, значит, что я глупо поступаю, споря с ними?
Долинский тихо улыбнулся.
– Ммм! Какой любезный! – произнесла Дора, бросив ему в лицо хлебным шариком.