И перебирала Шопена.
Но Шопен не давался. Холодный рояль
Щерил зубы и выл под вьюгу,
И Тата гасила зазвучий края,
Бледная от испуга.
Каприччио Листа и танцы Брамса
Капризные пальцы брали,
И бельма дыханий потели по глянцу
Черных зеркал рояля.
Но труп композитора с вьюгою, оба,
В тон нот вылезали,
В колонны свечей над воющим гробом,
В склеп огромного зала.
И когда казалось, что мир вымер,
И детонации ныли одни
Сам убиенный Сугробов Владимир .
Являлся в такие дни.
Молча о плечи билась истерика,
Пальцы пушились тупей и нежней...
По ритуалу, выйдя из зеркала,
Он проплывал к жене.
И когда в его пальцах начала биться
В кипах летящих нот и книг,
Снизу по лестнице барский убийца
Дробил сапогами к ним.
Ось! И замок отскакивал, залаяв,
Путал портьерный шнур.
По-рысьи раскосый батырь Улялаев
На грудь забирал жену.
И, оставя мистический гул и холод,
Удобно качаясь в люльке рук,
Слушала сердца мужского стук,
Слышала лестницы старческий голос.
Сухие коробочки няниных комнат,
Такие, что спичка-и вспыхнут.
Обои в горошку. Диван огромный,
Турецкий такой да рыхлый.
Лоскутный коврик, шитый руками,
У баржи груженой кровати;
В божничке домашние тараканы,
Такие, что можно позвать их;
бутылка с вишней. Косящий запад.
Часы, говорящие: "Тата";
И в клетке яичные гусенята,
И нафталинный запах.
И Тате становилось так спокойно и просто,
И был бы уютен ее коробок,
Если б не эта харя в коросте,
Не то изрубленной, не то рябой.
Как это вышло? Когда... ну, вот это...
Как его? Ну, революция, да.
Так вот, когда объявили газеты
Что дескать мм... деспотизм труда
Володя поклялся, что он не допустит,
Вызвал уральцев и кайсачьи племена.
Потом мужики, говоря о капусте,
Осматривали комнаты и нуль на меня.
Потом ей сказали, что б она уезжала,
Что дескать барина "тово" да "тае".
И вдруг она прониклась такой к себе жалостью,
Бедненькая... Ну, за что это ей?
Она была уверена, что революция
Это обида Неба на нее.
И Тата гадала буквами па блюдце,
В чем ее грех - и моли уась о нем.
А так как у ней собственный ангел в сердце
(Тата звала его запросто "Анжелик"),
Она и молила: "Анжелик, не сердься".
И вкусные слезы под ушком шипели.
В детстве ей служили три пары ног:
Мадам "Шип-Шип", Аксюша и "Курица".
(Она бывало в пакость возьмет и зажмурится,
Потому что ведь сразу станет темно.)
Но в Карлсбаде (он лечился от зоба)
Ее обручили. Было забавно.
Ей даже нравилось: она своенравная,
А он такой выдержанный - русская особа.
Правда, Ланские геральдика древняя:
Их предки норманны, но нужно понять
У него на Урале завод и деревня,
В Ментоне вилла, в Москве особняк.
И началась жизнь-чюдная, прекрасная.
Предпишет из Парижа: "Сделать ремонт!"
А приедет: "Боже, здесь пахнет краской!.."
И тотчас укатит на какой-нибудь топЬ
А там знаменитый в ямочках круп
Облетит статуэтками все курорты юга,
И все уже знали: русская белуга
Плывет метать золотую икру.
А какие камни: один сандастр
По имени "Байрон" - черный, как крось.
И ледяной каллапс-"Первая любовь",
Спектральными туннелями звездастый.
А какой в Москве у нее салон,
Как едки и дипломатичны улыбки.
И все влюблены. Чуть вечер-"Алло!"
Юрочка Гай или Котик Билибин.
Ах, Гай... Он любил о Тате погрезить.
Но как! Вслух и с латинской солью:
"Я Ваши ноздри сравнил бы с фасолью,
Если бы в ней хоть капля поэзии.
А впрочем... fа, sol (он трогает клавиш)
Не это ли формула Ваших ноздрей?"
О, нет, согласитесь, что яд этих стрел
Никаким равнодушием не расплавишь.
И вовсе не по ее вине.
И если Сугробов надует губы,
Улыбнется, распускаясь, как жемчуг в вине:
"Вот таких-то, моя дудочка, и любят!"
Вообще-жила. Такая милая, лучшая,
Самая лучшая (нет, я беспристрастна).
И вдруг - такое. За что? Престранно.
Совершенно. Абсолютно. - Революция!
Осталась одной. Но ведь это же яма ж.
Ничего не умея, работай. А как?
Ну, вот и вышла пока что замуж
За самого дошлого казака.
И дедовский дом Сугробовых рухнул.
Улялаев забил колоннадную дверь,
Выбрал из флигеля 2 комнаты и кухню,
Вырезал землицы десятины с две.
Три раза проходили белые войска,
Три раза усадьба возвращалась бы Тате,
Но что за смысл судиться, искать?
Все равно большевики снова прикатят.
А если так - Улялаев за белых,
В драке за землю он их ненавидел
Но все обошлось в самом лучшем виде,
И теперь мешали красные. И он не терпел их.
И верно: у него теперь барское хозяйство:
Голландки, симменталки, молочные козлицы,
А эти придут-заорут "да здравствует",
И сдавай на учет и жди реквизиций.
Но когда он услыхал, что генерал Субботин
Перевешал весь Ревком их губернии
Успокоился враз, даже принял на работу
Какого-то очкастого, беглого наверно.
И вот теперь барствует - никаких забот нет,
Хитер да сметлив - всех позаклепал.
Девять ран, так на войне уж не работник,
Эта власть, та ли-он сам себе пан.
Но ныла в Улялаеве ссадина на сердце:
Купил он вот кусок молодой жены.
Она скучала в мезонине, в окна над сенцей
Глядя на плахты ядреных жниц...
И Улялаев сатанел: он у ней не первый,
Но только чуть дотронется - и пошла ловитв.
Законного мужа не голубила, стерва,
Плакала до хохота, говорила "вы".
Но понимал кавалерюга - не заматывал силищей.
Это, брат, панночка, кровей голубых,
И, нарывая голодом, мучается, ищет,
Как бы добыть любви.
Бережно осев на скамеечку, что под ноги,
Локти в колени, мизинцы в губу
Думал: "Та разве ж тебя загублю,
Цацочка моя рбдпая".
И каждый вечер с ней, но один,
Просиживая в безысходной грусти,
Языком изнутри по зубам выводил,
Себя же стесняяся: "Тата", "Татуся".
Но в этот раз отсидев полчаса,
Обул плеча кожухом на ваксе,
По живую душу пошел он до "Васьки"
И долго в пашине плеши чесал.
И "Васька" парной теплынью вздыхал,
Оттеняя темноту фиолетовым глазом;.