Федор Федотыч, ныне сидящий — зарвался старик, — прекрасно ему в свое время объяснил, что такое основа. Когда это было? Ага, в пятидесятом… Конечно, в пятидесятом.
Паша Польских ухаживал за Раечкой Васильевой, с которой перед самой войной учился в одном классе. Даже на парте на одной сидели. И тогда же, до войны, в четвертом классе, он влюбился в нее. Он понял это, когда почему-то лицо у него стало вспыхивать, стоило ей посмотреть на него. А потом в один прекрасный день она сообщила, что они переезжают и что она переходит в другую школу. И сейчас еще, спустя двадцать семь лет, Павел Антонович мог вспомнить тяжелый, душный ком в горле, который несколько дней упорно давил его, не давал дышать. Потом — мальчонкой ведь был — забыл ее и встретил лишь случайно в пятидесятом уже двадцатилетним солидным электромонтером.
Месяца два они встречались, и Паша даже начал было подумывать о женитьбе, подумывать как-то неопределенно, но все-таки подумывать, когда вдруг однажды вечером Раечка пристально, словно ощупывая, посмотрела на него и сказала:
«Ты, Пашечка, человек не ревнивый, поэтому я тебя сейчас познакомлю с Федор Федотычем. Он за мной заедет минут через пятнадцать. И не нужно, Пашенька, лишних вопросов, не нужно усложнять жизнь. Ты ведь еще мальчишечка, если можешь даже думать о семейной жизни на семьсот пятьдесят в месяц…»
Раечка сидела на тахте, занимавшей почти половину крошечной комнатки. На плечи ее был накинут теплый шерстяной платок крупной вязки, и она все поправляла его, куталась. На серванте, на белой кружевной салфеточке, стоял фарфоровый пузатый Будда и каждый раз, когда под самым окном на улице… Позвольте, где же она жила? Ага, ну конечно, на Воронцовской, вот память… И каждый раз, когда на улице проходил трамвай, старый дом содрогался, и Будда начинал неторопливо и загадочно кивать головой. На этот раз он почему-то не кивал, а, наоборот, печально покачивал головой с жирными красными щеками. А может быть, фарфоровая голова на проволочке была неподвижна, а покачивал головой он сам?
Паша сидел оглушенный. В замерзших мыслях, в какой-то еще не схваченной ледком полынье бились лишь слова: «Надо встать и уйти. Встать и уйти». Но не было ни сил, ни воли.
Раечка еще зябче поежилась, странно усмехнулась и сказала:
«Ну вот видишь, я так и думала, что ты, Пашенька человек рассудительный…»
…Федор Федотыч ворвался словно вихрь — большой, с красными, как у Будды, щеками, в распахнутой шубе, шумный и решительный. Он без всякой неприязни протянул Паше руку и скомандовал:
«Подъем! По коням! В ресторан!»
«Как же… Я…» Паша хотел было сказать, что ни в какой ресторан он не пойдет, что он… что он даже галстука не надел, но Федор Федотыч лишь ободряюще похлопал его по спине, и через минуту Паша уже спускался по лестнице, гудевшей от раскатов смеха Раечкиного знакомого.
«Прошу, — сказал Федор Федотыч, широким жестом распахнул дверцу «Победы», стоявшей у тротуара, и сам сел за руль. — Пожалуй, в «Узбекистан».
Раечка сидела впереди, рядом с Федором Федотычем, а Паша, напряженно выпрямившись, застыл на заднем сиденье. Как-то сама собой в нем росла, поднималась волна какого-то благодарного изумления, может быть, даже преклонения перед этим человеком за рулем, шумным, решительным, со своей машиной…
В ресторане на Неглинке к их столику не подходили минут пять. Федор Федотыч заговорщицки подмигнул Паше, взял несколько тарелок, составил их одна на другую и аккуратно выронил на пол.
«Что вы…» — испугался Паша и кинулся было собирать осколки, но Федор Федотыч еще раз подмигнул ему, улыбнулся подскочившему старичку официанту, достал из кармана сторублевку, положил на груду черепков и сказал добродушно:
«Прости, папаша, иначе ведь тебя не дозовешься. Прими заказик, дорогой».
А потом, когда уже выпили и закусили и когда Паша восхищенно смотрел на Федора Федотыча, тот вдруг неожиданно сказал:
«Хороший ты парень, Паша, есть в тебе основа жизни, уважение есть. Ты где вкалываешь?»
«Электромонтер я», — почему-то виновато пробормотал Паша.
«Пойдешь ко мне работать, в магазин?»
«Не знаю…»
«Пойдешь! — уверенно отрубил Федор Федотыч. — Пойдешь! Есть в тебе, Паша, основа жизни!»
И ведь действительно пошел. Пошел. И уж давно нет Федора Федотыча — зарвался, второй раз сидит, крепко влип, — и уж давно он сам не Паша, а Павел Антонович, директор продовольственного магазина, а вот поди ж ты, помнит его слова об основе жизни.
А ведь все меньше и меньше людей понимают теперь эту основу. Взять хоть Валентину… Тяжело становится работать, неуважительно. «Ты продавщица, стоишь за восемьдесят «ре». Я директор, помочь тебе могу, но ты уважай, черт тебя драл! Я даже с режиссерами знаком, в Доме кино бываю, а для нее, продавщицы, видите ли, плох…»
Павел Антонович помотал головой, хмыкнул, вышел из своего кабинетика-каморки и позвал Екатерину Сергеевну, кассиршу.
— Катя, — сказал он ей тихо, — дай-ка мне из кассы рублей восемьсот.
— Восемьсот?
— Восемьсот. Вечером вложим обратно, самое позднее завтра утром, так что ты, Катя, не волнуйся. Все будет в ажуре.
Павел Антонович положил деньги в карман, застегнул нейлоновую куртку и не спеша пошел к гастроному.
«Интересно, сколько привезет Иван Александрович?» Хорошо он рассчитал. Точно, что подавится тот скорей, чем поделится с кем-нибудь, когда пахнет хорошим кушем. Вот ведь загадки жизни — идиот, а режиссер. Был режиссером, вернее. Был, да сплыл, замашки одни остались. Ох, замашки остались: Паша, достань… Паша, принеси… Паша, сделай… Хам… Дарил себя. Еще бы! Известный режиссер, осчастливил, можно сказать, какого-то там торгаша. Раз в год в Дом кино брал. И на этом спасибо, Иван Александрович, выделили, приметили маленький винтик, по фамилии Польских, не побрезговали. И мы не побрезгуем, пощиплем вас немножко…
Павел Антонович закурил и прибавил шагу. Опаздывать нельзя. Все идет нормально. С таким окунем, как Иван Александрович, можно не волноваться: голый крючок от жадности заглотнет. И промолчит. Позориться не будет. А может быть, будет — рванет на Петровку, в угрозыск?
На мгновение Павел Антонович почувствовал страх, сосущее ощущение в желудке, но тут же успокоился, привычно взял себя в руки. Все продумано. Сам пострадал на восемьсот рублей. Больше не было, проверьте. И уж в самом крайнем случае признаться, что взял из кассы. Выговор… Ай-ай-ай, выговор… Да нет, не пойдет он на Петровку, идиотом нужно быть для этого…
Павел Антонович подошел к гастроному как раз в тот момент, когда Вяхирев вышел из «Волги».
— Сколько достал? — настороженно спросил он.
— Восемьсот, — вздохнул Павел Антонович, — всех обегал.
— А ты бы у себя в кассе взял, — добродушно посоветовал Вяхирев.
«Вот жмот, — подумал Павел Антонович. — Человека такой задушит и глазом не моргнет».
— Что вы, Иван Александрович, за кого вы меня принимаете?
— А где же наши узбеки? — оглянулся режиссер. Он был возбужден и разговорчив. — Неужели не придут? Придут, — успокоил он сам себя. — Придут.
— А сколько вы привезли? — спросил Павел Антонович и невинно посмотрел на товарища.
— Гм… — Иван Александрович пожал плечами, — все, что было. Четыре.
— Счастливый вы человек, даже и здесь вам везет. За полчаса четыре чистыми в кармане, — вздохнул Павел Антонович и подумал: «Вот гад, ну погоди, через пятнадцать минут спесь с тебя как с миленького слетит». — Иван Александрович, а может…
— Что, Паша?
— Да нет, я так…
— Ну где же они?
— А черт их знает, может, струсили в последний момент. Я и сам трясусь, не знаю чего.
— Да брось ты, Паша. Чего им бояться? Они же видят, с кем имеют дело — с порядочными людьми.
«Это точно, — злорадно подумал Павел Антонович, — видят, голубчик, насквозь видят и даже глубже».
— Вон он! — Иван Александрович шумно выдохнул воздух, стараясь умерить сердцебиение.
Узбек пугливо оглядывался, пропуская машины. Он то делал несколько шагов вперед, то возвращался на тротуар, пятясь и прижимая к себе клеенчатую сумку.