Стадо стало совсем крохотным и все продолжало таять: то пастухи теряли животных во время пурги, то тайно закалывали оленя и мясо делили между собой. А когда хозяин открывал это и накидывался на виновных с ругательствами, те дерзили, грозили оставить его в одиночестве. Гатле умолкал. И не от страха, а оттого, что раньше ему никогда не доводилось слышать такого
Нутэнэу родила девочку. Узнав об этом, Гатле протянул равнодушно:
— А говорили, что больше я не могу делать детей…
Он раскалил в огне костра маленькое личное клеймо, приложил на мгновение к нежной щечке новорожденной и, не обращая внимания на ее плач, растер на месте вздувшегося пузыря щепотку пепла.
После этого Гатле больше не вспоминал о своей дочери. Даже когда настало время дать имя новорожденной, он отмахнулся досадливо, — все равно, мол, она достанется большевикам.
Нутэнэу сама выбрала имя для дочери: назвала ее Тэгрынэ. В память о покинутом побережье, где пищу добывают гарпуном в открытом море
Рождение дочери вернуло Нутэнэу к жизни. Она вдруг открыла, какая эго радость, когда у тебя на руках другая трепетная жизнь, нуждающаяся в твоей заботе, в твоем покровительстве. Нутэнэу нянчила дочку, пела ей сочиняемые самой колыбельные песни, не подозревая, что и над дочерью и над нею самой собираются черные тучи
У Гатле уже не было сил делать далекие перекочевки. Он кружил на одном месте, выбирая остатки пастбищ. В стойбище стали наезжать представители новой власти. Считали, сколько людей кочует вместе с Гатле, предлагали избрать Совет, грозились забрать детей в школу. Даже доктор приехал и силой попытался раздеть больного старика Рультына, который все же вышел победителем в поединке с доктором — достойно удалился в тундру, сгибаясь на ходу от кашля и кровью сплевывая на белый снег. Доктора очень интересовали маленькие дети и беременные женщины, и это вызвало в стойбище такое неудовольствие, что ему пришлось поспешить с отъездом.
Не успели оправиться от визита доктора, как явился другой русский, подозрительно хорошо говоривший по-чукотски. Был он не в меру любопытен и говорлив. Кивнув в сторону ребенка, которого кормила Нутэнэу, спросил у Гатле:
— Внучка твоя?
— Дочка, — ответил Гатле.
— Дочка?! — удивился русский и обратился к Нутэнэу: — Нравится тебе жить со стариком?
Нутэнэу поразилась необыкновенному вопросу. Но ей не было страшно разговаривать с русским — в далекой молодости, хотя с той поры минуло всего года два-три, она училась у беловолосого русского учителя Ивана Максимова, который так хорошо рассказывал о героях революции, о буденновских всадниках, о первых ревкомовцах, поднявших красный флаг в уездном центре Чукотки Анадыре
— Коо, — неопределенно ответила Нутэнэу, и от ее голоса на Гатле вдруг повеяло холодом.
С отъездом этого русского Гатле еще больше сгорбился, перестал интересоваться своим стадом и все думал: почему его попрекают четырьмя женами, разве они голодают? Конечно, он уже не такой сильный, чтобы каждую ночь согревать их тела, но что поделаешь… Жизнь уже идет вниз, катится под гору, и, как ни тормози, вечная остановка ждет тебя у подножия.
Неужто начнут отбирать жен и его не спросят, с какой из них он желает остаться? Возьмут, и все… А если оставят с Нутэнэу? Ведь она даже плохо говорит по-чукотски. Молодая эскимоска так и не стала близким ему человеком. Еще в первые дни ее жизни в стойбище, когда Гатле был достаточно силен, чтобы проводить подряд несколько ночей в пологе новой жены, он почувствовал, что Нутэнэу ожидала чего-то другого. Правда, своего разочарования она не выказывала, но Гатле много пожил и хорошо разбирается в затаенных женских чувствах.
Интуиция не обманула его. Нутэнэу действительно давно разобралась в первоначальных своих заблуждениях, навеянных науканскими старушками. Сказка есть сказка. Она всегда отличается от реальности бытия. Молодая женщина только внешне смирилась со своей долей, а душой ждала каких-то перемен, и в грезах о будущей жизни почему-то вспоминались рассказы Ивана Максимова.
Перемена пришла неожиданно, страшная и обидная. До этого Гатле несколько дней предавался пьянству. Кто-то из пастухов привез ему много дурной веселящей воды. Кисловатым запахом пропиталась вся яранга, все оленьи шкуры, и Нутэнэу старалась поменьше бывать дома, чтобы уберечь от зловонного воздуха чистое дыхание Тэгрынэ.
— Уходите! — сказал Гатле. Эти слова были обращены к Нутэнэу и средней жене Эленеу, больной, полуослепшей женщине. — Уходите! Вы мне больше не жены. У меня нет надобности в вас.
«Нет надобности» — эти беспощадные слова, брошенные женщине, всегда имели страшную силу. Услышав такое, женщина должна была оставить ярангу мужа, искать себе другое пристанище. Без споров, без сопротивления.
Нутэнэу и Эленеу молча собрали пожитки и отправились пешком к реке Анадырь. Они прихватили небольшой запас мяса, приспособления для добывания огня и несколько оленьих шкур, чтобы не ложиться прямо на снег.
Яранги быстро растаяли в низком тумане, пронизанном лучами нового солнца.
Нутэнэу шагала твердо. Девочка помещалась у нее сзади, прильнув голым тельцем к теплой материнской спине.
Женщины надели в дорогу двойные кэркэры. В такой одежде можно было не опасаться холода, но все же дорога пугала.
Направление указал сжалившийся над женщинами старик Рультын:
— Спуститесь к реке и идите по течению. По берегу растет тальник, будет чем кормить огонь.
Эленеу было трудно идти. Она часто останавливалась, присаживалась и громко кашляла. Нутэнэу усаживалась рядом, перекатывала мирно спящую Тэгрынэ со спины на грудь и кормила.
Первую ночь провели в открытой тундре, вырыв яму в сугробе.
Нутэнэу долго не могла уснуть. Прислушивалась к далекому волчьему вою и с тревогой думала о том, как дальше жить. Надо искать нового мужа, который мог бы принять маленькую Тэгрынэ.
Мужа-то найти можно. Какого-нибудь вдовца, за которого молодые не идут. Но свершится ли то чудо, которого она ждала столько лет, сбудутся ли мечты о необыкновенной, новой жизни, если не для нее самой, то хотя бы для Тэгрынэ?..
Когда девочка начинала хныкать, Нутэнэу вынимала ее из кэркэра и держала над синим снегом. Желтый кружочек дымился теплом, а темно-коричневая, маслянистая кожа девочки становилась упругой, сопротивляясь морозу. Клеймо на щеке зажило, и маленькие оленьи рожки, засиненные пеплом, отчетливо выделялись. Солнце встало рано, и далекие еще холодные лучи его били в лицо Тэгрынэ, заставляя щуриться.
Нутэнэу опускала девочку обратно в кэркэр. Тэгрынэ опять распластывалась на теплой материнской спине и на некоторое время замирала.
Шли еще один полный день. В это время года дни в тундре длинные, да и в ночное время не бывает темноты. Останавливались надолго лишь раз — сварили в котелке мясо, попили горячего бульона. Но прошли немного: Эленеу едва передвигала ноги, все время хныкала, просила оставить ее в тундре.
Через два дня она наотрез отказалась подниматься со снежного ложа.
— Я все равно не дойду, — тихо сказала Эленеу, ловя полуослепшими глазами лицо своей спутницы. — Да и кому я нужна? Останусь здесь. А ты иди. Ты сильная, молодая, тебе еще жить и растить твою дочку.
— Я тебя понесу, — решительно сказала Нутэнэу.
— Не говори пустых слов! — прикрикнула Эленеу. — Иди.
Нутэнэу наварила полный котелок мяса, накормила больную, заставила ее выпить весь теплый бульон, разделила остаток мяса на две равные части, сказала на прощание:
— Дойду — пошлю за тобой людей.
Поправила движением лопаток уснувшую Тэгрынэ и зашагала по льду великой чукотской реки Анадырь вниз, к морскому побережью, к человеческому жилью. Впереди — единственный признак живого — запорошенный легким весенним снегопадом олений след.
Кончилось мясо. Тощала когда-то полная до ноющей боли грудь. Через три дня после расставания с Эленеу, когда уже притупилось чувство голода, Нутэнэу увидела на кончике своего коричневого соска окрашенную кровью бледно-синюю капельку — исчезло молоко.