Марина, которую я не успел познакомить с Джеймсом, относилась к тыкве крайне подозрительно и не разделяла моего удовлетворения «сельскохозяйственным интерьером». Несмотря на недавность нашей дружбы, Марине разрешалось делать в моем доме все, что ей заблагорассудится. Она могла заглядывать в мои рукописи, читать любые письма. Вероятно, она именно поэтому ни к чему не проявляла особого любопытства. Однако к тыкве испытывала явный интерес. Пыталась расспрашивать меня об антарктической теплице Джеймса, и, поскольку, естественно, я не мог ничего толком объяснить, отделываясь общими фразами, интерес этот еще увеличился. У нее появилась привычка, когда она бывала у меня, располагаться на тахте, прямо против книжных полок и молча раздумывать о чем-то своем, не сводя глаз с золотистой тыквы. Не скажу, что меня это радовало. Сам я человек не слишком контактный, и Маринино щебетание мне всегда доставляло удовольствие. Теперешние ее раздумья меня смущали. Но, как я уже говорил, антарктические экспедиции приучили меня не задавать лишних вопросов. Я ждал, когда Марина сама что-нибудь скажет. Но то, что она сказала, удивило меня до крайности.

— Не кажется ли тебе, — сказала она, — что кукурбита уже не такая золотистая, как прежде? По-моему, оранжевой ее уже никак не назовешь.

Мне пришлось включить верхний свет, чтобы убедиться, что Марина права.

На следующее утро я снял тыкву с полки и поднес к окну. В бледном зимнем свете я увидел на золотистых гладких боках множество мелких зеленых пятнышек. Кукурбита уже с трудом сохраняла желтый цвет.

В очередном письме к Джеймсу я в шутливой форме упомянул об этом. Он тотчас же написал мне, выразив недоверие, однако задал ряд вопросов, касающихся моей квартиры. Отвечать на письмо мне было лень, и я решил это сделать несколько позже. Но позже развернулись события, которые вынудили меня ответить на все вопросы Джеймса вполне серьезно. Я долго не получал от него писем. Потом из случайного разговора в нашем институте узнал, что Джеймс уехал в Юго-Восточную Азию преподавать в одном из новых университетов.

После периода задумчивости и непонятных размышлений к Марине вернулся весь ее оптимизм. Мне даже стало казаться, что ее жизнерадостность не соответствует возрасту. Как-никак сорок лет вполне серьезный возраст, даже если женщина очень хороша собой. Вероятно, Марине и раньше было свойственно несколько наивное отношение к жизни. По крайней мере наши общие знакомые дружно признавали это. Мне же казалось, что наивность Марины — форма ее таланта. Она была очень необычной художницей. Ей удавалось понять и выразить такое, что мне и моим замысловатым друзьям не приходило в голову. Но в последнее время я все чаще думал, что переоцениваю ее способности.

Она полюбила оставаться у меня до утра, чего не делала раньше, как бы я ни просил ее об этом. Просыпалась полная сил и в хорошем настроении. Подолгу рассматривала себя в зеркало.

— Мне на пользу твой микроклимат, — говорила она не раз.

За последнее время она очень помолодела и похорошела. Но вместе с внешними переменами у нее появились черты и манеры, свойственные гораздо более молодым людям, я же не слишком ценил общество девиц и юных женщин. Марина сосредоточилась на себе, у нее появилась категоричность высказываний и нескрываемое равнодушие к собеседникам. А я ее любил за мягкий нрав, нежность голоса и почти несвойственную современным женщинам пластичность движений. Теперь все исчезло. Как-то утром, разглядывая спящую Марину, я с испугом понял, что слово «молодая» уже не подходит ей. Ее щеки были так нежны, губы так румяны, а дыхание таким легким, что мне пришло на ум другое слово — юная. И все же такую я не любил ее сильнее. Я больше любил другую Марину: с ласковыми, все понимающими глазами, с печальной складочкой у рта и несколькими седыми волосками у пробора. Кстати, где они? Тщетно я пытался их увидеть. Маринины волосы посветлели, и седые волоски стали золотисто-коричневыми. Что происходит у меня дома?!

На первый взгляд все по-прежнему: замерли книги на своих полках, на полу дымится серо-голубой вьетнамский ковер, у окна — мой рабочий стол, как всегда, с одной только рукописью (все остальное спрятано в ящики) и подставка для цветов. Недавно я купил на рынке цветущую фиалку, но она, простояв день, начала разрастаться, листья закрыли цветы, и она больше не цвела. Я перевел глаза на кукурбиту, которая теперь не выделялась на фоне сероватых стен, скорее сливалась с ними. Где ее прежние оранжевые тона! Тоже помолодела, что ли? При этой мысли у меня замерло сердце. Я опять посмотрел на спящую Марину, на кукурбиту, на пустую подставку для цветов. Осторожно встал и отправился в ванную комнату, где висело зеркало. Оттуда на меня посмотрел не слишком веселый, довольно моложавый мужчина с юношески твердым овалом лица. Существует мнение, по крайней мере среди полярников, что Антарктида консервирует людей, а иногда даже слегка омолаживает их. За последние годы я совсем не изменился, но утверждать, что помолодел, все-таки не мог. Я вздохнул с облегчением. Но Марина и кукурбита? Ближе к весне тыква, казалось, потяжелела и цвет ее стал темно-зеленым.

Наконец и наши друзья заметили перемены. Кто-то сказал, что Марина сделала пластическую операцию и боится показываться на глаза старым знакомым. А ей было просто скучно с ними. Она подружилась на своей работе с молодежью, училась ездить на мотоцикле и не снимала белые джинсы и спортивную рубашку. В одном она не изменилась. По-прежнему любила меня. Даже, пожалуй, сильнее. И мне все труднее было скрывать свое равнодушие к ее юной красоте, и я все больше тосковал по нашим прошлым задумчиво-нежным вечерам.

Я убрал кукурбиту. Отдал на хранение товарищу, строжайше приказав хранить как зеницу ока. Однако на следующий день Марина заволновалась и потребовала вернуть ее, а главное, начала приставать ко мне с вопросами. Я же не мог рассказать ей о моих странных размышлениях и вновь поставил тыкву на верхнюю полку, где она засверкала зелеными боками над моими книгами и журналами. Я раздобыл новый адрес Джеймса и написал ему еще одно письмо. Но ответ долго не приходил.

Наконец в день моего рождения я получил длинное письмо с поздравлением. Джеймс подробно писал о своей новой работе и обещал, во время отпуска по пути домой побывать в Москве и обсудить странные события, происходящие в моем доме. А потом… потом в один из светлых весенних вечеров, когда бывает необъяснимо грустно на душе, я вдруг понял, что больше не люблю Марину. И тоска, какой я никогда не знал раньше, заволокла мое сердце и разум. Тоска по былой любви, когда переворачивалось сердце от милого голоса в телефонной трубке, а запах Марининых волос напоминал запах нагретой солнцем травы. Теперь ее голос казался мне манерным, а волосы пахли французскими духами, которыми торговали в ближайшем магазине и на которые задумчиво и безнадежно смотрели юные девицы из моего дома. Мне было все равно и оттого бесконечно больно. Кажется, именно в этот светлый весенний вечер я начал догадываться…

Я прочитал все, что мог, на русском и на английском о биополе. О биополе человека и о биополе растений. Неясными оставались связи. Я знал, что мне надо бы побывать еще раз в Антарктиде. Однако ничего не предпринимал и лишь нетерпеливо ждал Джеймса.

В последнее время я стал испытывать сильное беспокойство. Стал рассеян и медлителен. Несколько раз терял ключи от машины и от квартиры. Не мог вспомнить, куда спрятал последнюю фотографию Марины, которую сам же у нее выпросил, с тем чтобы повесить над тахтой. Это послужило причиной первой длительной размолвки между нами. Раза два не мог вовремя затормозить, и на крыле моей серой машины появилась глубокая вмятина. Я не мог больше скрываться от самого себя. Мне предстояло сделать выбор. Я понимал, что уже никогда не буду счастлив, что бы я ни предпринял. Может ли быть счастлив человек, отказавшийся от любви ради неизвестной до сих пор истины, ради чуда? Или наоборот, от чуда ради любви?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: