— Государь всемилостивейший! Трудно мне, старику, нести на плечах столь тяжкое бремя; чувствую, что упаду под ним. Дух времени взял силу: везде — в Сенате, в Совете, в публике и при самом дворе — сей дух находит защиту. Что делать? Головой стену не прошибешь… Бог доселе хранил Россию, но, кажется, ныне рука Его тяготеет на нас. Быть худу, быть худу…

Каркает, каркает, и от этого карканья еще темнее темные зимние дни, и тишина колыбельно-могильная еще усыпительнее.

Военный министр Татищев, министр юстиции Лобанов, министр внутренних дел Ланской — все такие же старые, дряхлые, похожие на призраки.

«И вот кому отданы судьбы России, — думал государь: — какою молодостью начал, какою старостью кончает!»

А в народе не прекращались слухи о зловещих знамениях: то колокола на церквах сами звонили похоронным звоном; то неизвестная птица прилетала ночью на крышу дворца и выла жалобно; то рождались уроды: младенец с рыбьим хвостом, теленок с головой человечьей.

В конце февраля сделалась оттепель; потемнел тлеющий снег, закапало с крыш, лед загрохотал из водосточных труб, пугая прохожих; зашлепали лошади в зловонной слякоти. Люди стали умирать, как мухи, от гнилых горячек. Поползли туманы черно-желтые, и все что-то мрежило, мрежило, пока не вышло из туманов смешное страшилище — поп с рогами.

Сначала у Троицы, во время обедни, выставил он морду из царских врат и заблеял по-козлиному; потом видели его у Николы Морского и, наконец, в Казанском соборе. Толпа собралась на площади. Полицеймейстер Чихачев убеждал разойтись, но толпа не расходилась и напирала на двери собора; уверенность, что там прячут попа с рогами, усиливалась тем, что двери были заперты и охранялись полицией, а духовенство не выходило; говорили, будто бы сам митрополит служит молебствие, дабы Господь помиловал попа и роги у него отпали.

В черно-желтом тумане, в темном свете ночного дня все было так призрачно, что и этот призрак казался действительным. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы кто-то не пустил слух, что попа увезли подземным ходом.

А на следующий день собралось еще больше народа у Невской лавры. Попа уже многие видели; одни уверяли, будто он похож на Аракчеева, другие — на Фотия. Монахи заперли ворота, а толпа шумела, чтоб отперли.

— Да что, братцы, смотреть? Сами отворим, тащи лестницу! — крикнул кто-то.

Но появилась рота солдат, и все разбежались. А вечером стало известно, что во многих соседних домах обворовано, пока прислуга бегала смотреть попа.

Из Петербурга поп исчез, зато начал являться в других городах Российской империи.

Когда доложили о том государю, сначала Шишков, а затем обер-полицеймейстер Гладков с таким видом, как будто начиналась революция, государь вышел из себя, обругал Гладкова старою бабою и велел исследовать дело Аракчееву.

Оказалось, что поп с рогами — не пустая выдумка. В глухом украинском селении один священник убил козла и надел шкуру с рогами, чтоб нарядиться чертом «для соделания некоего неистовства». Клейкая шкура присохла к телу, и, думая, что она приросла, поп взвыл от ужаса. Сбежался народ; слух дошел до начальства; произведено следствие, дело поступило в Синод, а оттуда молва разнеслась по городу.

Только что поп исчез, появилось новое чудо: каждый день игла Петропавловской крепости начала светиться красным светом; думали, заря, но и в облачные дни был свет. Государь собственными глазами видел: игла светилась, как будто лезвие тонкого ножа висело на темном небе, кровавое. Причина света так и осталась неизвестной; только много времени спустя узнали, что на пустыре, близ крепости, обжигали известь, и свет из устья печи, заслоняемый домами и заборами, падал прямо на шпиц.

А начальник тайной полиции фон Фок заваливал государя доносами.

Среди белого дня на Невском проспекте кто-то кому-то сказал: «Скоро будет революция!» — сыщик бросился ловить злоумышленника, но тот исчез в толпе. По другому доносу, предлагалось ставить на ночь караулы у всех колоколен, «дабы нельзя было ударить в набат, подавая тем сигнал к революции». А в грамматических таблицах сочинителя Греча для взаимного обучения нижних чинов найдены возмутительные изречения: «Императрица-перепелица. Где сила, там закон — ничто. Сила солому ломит. Воды и царь не уймет». Таблицы запрещены, и Греч отдан под надзор полиции.

Когда же государь узнал, что и сам Аракчеев состоит под тем же надзором, то подумал, что фон Фок помешался, хотел было рассердиться, но махнул рукою: «Делайте, что знаете».

Никто не смел говорить с ним о Тайном Обществе, а ему казалось, что все о нем знают и, думая, что от страха ничего не делает, смеются над ним.

«Подозрительность его доходила до умоисступления, — рассказывала впоследствии Марья Антоновна Нарышкина: — достаточно ему было услышать смех на улице или увидеть улыбку на лице одного из придворных, чтобы вообразить, что над ним смеются».

Однажды вечером, когда у Марьи Антоновны сидела кузина ее, приезжая молоденькая полька, и подали чай, государь налил одну чашку хозяйке, другую — гостье. А Марья Антоновна шепнула ей на ухо:

— Когда вы вернетесь домой, то будете, конечно, гордиться тем, кто наливал вам чай?

— О, да, еще бы! — ответила та.

Государь, по глухоте, не слышал, но видел, что они улыбаются, и тотчас нахмурился, а оставшись наедине с Нарышкиной, сказал:

— Видите, я всюду делаюсь смешным… И вы, и вы, мой старый друг, которому я верил всегда, не можете удержаться от смеха! Скажите же мне, ради Бога, скажите, что во мне смешного?

Генерал-адъютанты Киселев, Орлов и Кутузов, стоя у окна во дворце и рассказывая анекдоты, смеялись. Вдруг вошел государь; они перестали, но на лицах еще виден был смех. Государь взглянул на них и прошел, не останавливаясь, а через несколько минут послал за Киселевым. Тот, войдя в кабинет, увидел, что государь стоит перед зеркалом и вертится, оглядывая себя то с одной, то с другой стороны.

— Над чем вы смеялись? Что во мне смешного?

Киселев остолбенел и едва мог пролепетать, что не понимает, о чем государь изволит спрашивать.

— Ну, полно, Павел Дмитриевич, — продолжал тот ласково: — я же видел, что вы надо мною смеялись. Скажи правду, будь добрым: нет ли сзади моего мундира чего-нибудь смешного?

Иногда снился ему гадкий сон: будто где-то на балу или на дворцовом выходе он — в полном мундире, с Андреевской лентой через плечо, но без штанов; все на него смотрят, и он чувствует, что осрамился навеки: такое же чувство было у него теперь наяву.

Не только в лицах человеческих, но и во всех предметах что-то подсмеивалось: из вечерних туманов, на небе клубившихся, глядело смешное страшилище — поп с рогами; в Летнем саду вороны каркали, как в ту страшную ночь, 11 марта, когда спугнули их батальоны семеновцев; и на темно-багровой зимней заре красные стены Михайловского замка, отраженные в черной воде канала, напоминали кровь.

От петербургских туманов и призраков спасался он в Царское.

Здесь, в уединении, было легче. Он жил зимой в трех маленьких комнатках церковного флигеля — кабинете, спальне, столовой — очень простых, почти бедных. Ему казалось, что он уже отрекся от престола и живет в отставке.

Однажды, после обеда, он сидел один в кабинете у камелька. День был серенький, но иногда из-за туч выглядывало солнце; пламя в камельке бледнело, водянисто-прозрачное, и на замерзших окнах алмазный папоротник искрился. А за окнами, на грифельно-темном небе, белели деревья, одетые инеем; там, в снежном парке — светло, бело и тихо, как за тысячи верст от города: тишина колыбельно-могильная.

Он думал о предстоящем свидании с князем Валерьяном Голицыным.

Помнил обещанье, данное Софье; помнил также лицо князя Валерьяна в тот вечный миг над гробом Софьи, когда вдруг почувствовал, что любовь к умершей соединяет их, и что этот враг его — единственно нужный, близкий ему человек. Тогда ничего не стоило подойти к нему и заговорить, но потом, чем больше думал об этом свидании, тем труднее казалось оно. Проходили месяцы. Он все откладывал. Голицын ждал и перестал ждать; хотел уехать, просил отпуска. Государь не пускал его, но теперь был уверен, что свидание будет для обоих тягостно, лживо, унизительно и, главное, смешно тем страшным смехом, который всюду преследовал его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: