Женщина потянулась рукой к изголовью дивана и начала шарить. Я быстро достал из сумки фляжку с коньяком, свинтил пробку и протянул ей. Она осторожно взяла, понюхала и радостно замычала. Затем припала к фляжке, выпила больше половины и, молча вернув ее мне, снова забилась в самый угол, под икону.
– Вы сказали, что вашу дочь убили. Кто? Кто убийцы? Скажите только это! Кто убил ее?
– Колька с Генкой, – спокойно ответила Марья Петровна.
– Какой Колька? Какой Генка? Кто они?
– Колька и Генка Волчановы! – она продолжала спокойным, рассудительным тоном. – А паренек-то мой, как узнал, что ироды эти Надюшку задушили, а потом в канализацию кинули… Он как узнал, так грозился всех их поубивать. Хороший он был, жалостливый… Добрый был Ванюша, ласковый… – она снова потянулась к фляжке.
– Кого он хотел поубивать?
– Ирода этого, Кольку! И папаню его! Я говорила Ванюше: «Сынок, молчи, молчи, бога ради, сестру твою не вернешь! Молчи, хоть мы живы будем». Он-то поначалу молчал, а потом дружку одному признался. Хотел дружка, значит, уговорить, чтобы вместе… А тот побежал, Волчановым рассказал. И началось: все бьют его и бьют. Каждый день, считай, били, ироды. А потом задавили. Ночью, спала я… Просыпаюсь, а он на полу задавленный…
Женщина сделала еще глоток из фляжки. Я с ужасом ждал, что с нею начнется истерика, что она станет кричать, выть, как в прошлый раз, но Марья Петровна говорила тихо, внятно, рассудительно. Кричать и выть от ужаса хотелось мне. Она же была в полном рассудке. Обычная пьющая женщина – алкоголичка. Потом, позднее, мне пришла в голову мысль, что накануне моего первого прихода Волчанов вполне мог дать ей психотропик. Уж слишком странным был этот контраст: полное безумие тогда, в первую встречу, и ясный рассудок сейчас.
– За что убили вашу девочку?
– Как за что? Ни за что… Так, для забавы… Сначала снасильничали ее все хором. Она домой притащилась – в крови вся, ободранная, не говорит ничего, дрожит. Три дня дома все лежала, дрожала, плакала, я извелась с нею. А потом в магазин вышла я, прихожу – ее нет. А через день нашли в колодце, в канализации этой…
– Вы точно знаете, что и ее, и Ваню убили Волчановы?
– Как не знать! У нас все знают. Они девчонок, что покрасивше, в машину затаскивают и увозят в Нероновку на дачу. А потом которых так отпускают, а которых в канализацию кидают… Тут у нас в народе так говорят: которые виду потом не подают, им ничего, отпускают. А которые убиваются сильно да рассказывают – их, значит, в колодец… – женщина допила последние капли коньяка и замолчала.
– Никто не видел, как я пришел к вам, – сказал я наконец. – Прошу вас молчать о моем приходе и о том, что вы мне рассказали. До самого суда молчать…
– До какого суда? – испугалась Марья Петровна. – Это когда меня судить будут? Волчанов сказывал: будем, говорит, судить тебя, стерва старая, за тунеядство и посадим в профилакторий. Там, сказывал, тебя, старую, каждый день будут палкой бить, пока не сдохнешь. Он и вчерась приходил, все про это рассказывал. Строгий он у нас… Да мне уж теперь все равно. Хоть здесь подохну, хоть там. Здесь все-таки в домишке своем… Оно как бы и получше… Фотокарточки есть Надюши да Ванечки. Когда-никогда посмотрю, поговорю с ними… А туда, в профилакторий этот с фотокарточками пускают?..
Дом, в котором жил учитель, строили старообрядцы лет двести назад по всем канонам благородного строительного искусства, похоже, навсегда утраченного нами. Это была сложенная из огромных бревен крепость с глухим забором и широким козырьком над воротами.
Часы показывали четверть шестого утра, когда я перелез через забор – ворота были заперты изнутри. Приземлившись на четыре точки, я нос к носу столкнулся с маленькой ласковой собачкой, которая словно ждала моего появления, она перевернулась на спину и замерла, раскинув лапы. Собачка не сомневалась в том, что я преодолел забор, чтобы почесать ей брюхо.
Я обошел дом кругом, заглядывая в окна, порассмотреть что-либо внутри мне не удалось. Вернувшись к входной двери, я тихо постучал. Послышались шаркающие шаги, и дверь открылась. На пороге стоял старик в голубом трикотажном костюме. У него было удивительно породистое лицо – так мог выглядеть Антон Павлович Чехов, если бы дожил лет до семидесяти. Красивая форма головы, хрящеватый нос, проницательные глаза – живые, ярко-голубые, насмешливые. Старик просился на портрет.
– Доброе утро! – поздоровался я.
– Доброе… – согласился он. – А вы что, собственно говоря, здесь делаете?
– Я, собственно говоря, пришел к учителю, – в тон ему ответил я. Странно, но вид старика, его важная интонация подействовали на меня успокаивающе.
– Рихард Давидович, по всей видимости, еще спит. А вы кто будете? – спросил он и сощурился.
– Мы с Рихардом Давидовичем братья-близнецы! Можно, я разбужу его?
Старик хмыкнул и молча посторонился. Я слышал, как он пробормотал мне вслед:
– К нам пожаловал какой-то хохмач!
Учитель спал на железной кровати с панцирной сеткой. Некоторое время я рассматривал его спящего. Нервное маленькое лицо в обрамлении буйных волос рыжеватого оттенка и рыжей бороды. Черты лица мелкие, но не лишенные изящества: острый подбородок и небольшой твердо очерченный рот с тонкими бледными губами.
– Рихард Давидович! – позвал его из-за моей спины старик. – К вам гость!
Учитель открыл глаза. Он не видел меня и даже не пытался рассмотреть, а шарил рукой по полу, пока не нашел очки с толстыми стеклами.
– Вот этот, так сказать, товарищ представился вашим братом-близнецом! – объявил старик. – Пришлось впустить.
– Доброе утро, – поздоровался я. Выражение лица учителя меня встревожило. Он молча рассматривал меня и не отвечал на приветствие. – Доброе утро! – повторил я. – Извините, что разбудил, но дело срочное, и я прошу выслушать.
– Дедушка Гриша, если не трудно, нагрейте чаю! – попросил учитель слабым, дрожащим голосом и жестом указал мне на стул.
– Меня зовут… – я назвал свое имя, и учитель кивнул так, что стало понятно: мое имя ему уже известно.
– Зачем вы пришли ко мне? – произнес он.
– Я приехал по вашему письму.
– Но вы здесь уже неделю…
– Откуда вы знаете?
– Об этом все знают. Здесь все всё знают…
– Все, кроме меня. Поэтому предлагаю не терять времени. Никто пока не знает, что я у вас, мы можем спокойно поговорить, – я достал из сумки диктофон и вставил новую кассету. – Итак, Рихард Давидович, я прошу вас рассказать все, что вам известно о преступлениях против детей в вашем городе, – я включил диктофон.
– Зачем вы пришли? – повторил учитель и встал. Он был в пижаме в зеленый горошек. – А знаете ли вы, – обратился он ко мне с неожиданно гневной интонацией, – знаете ли вы, почему я написал письмо именно в ваш журнал? Вы ни за что не догадаетесь! Я мечтал, чтобы сюда приехали именно вы! Я понимаю, вам это покажется смешным, но я читал ваши очерки, нашел ваши книги. Вот они обе! – учитель показал на книжную полку, и я с изумлением увидел знакомые корешки своих книг. – И, прочитав все это, я сделал вывод, что именно вы могли бы помочь. Мне показалось, что вы человек порядочный. И вы приехали…
– Да, я приехал и не совсем понимаю, почему вы так со мной говорите!
– Уходите! – вскрикнул учитель. – Убирайтесь вон! Я не хочу видеть вас! Я не хочу… Вы были там, у них…
– Это была игра. Сейчас вы убедитесь, что я играл с ними. Ваши подозрения необоснованны.
Я включил наугад запись разговора с Марьей Петровной и попал на то самое душераздирающее место, где она говорила о фотографиях детей, спрашивала, пускают ли с фотографиями в профилакторий. Учитель слушал. Что-то переменилось в выражении его лица.
– Вы были на даче у Волчанова? – это был не вопрос, а обвинение. – Вы были в этом ужасном месте! Вы были у них в бане! Мне прислали фотографии! Вы ничуть не лучше тех, что приезжали до вас! – он сам не хотел верить в то, что говорил, и жадно, с надеждой заглядывал мне в глаза.