В Ростове, где, кроме веселого уличного бурления, ничего не происходит, где у горожан нет даже точных известий о событиях в Петрограде, градоначальник сам приглашает четырех ключевых общественных деятелей, чтобы исполнить все их указания и отдать власть еще даже не сформированному Гражданскому комитету. Старый инженер-еврей Архангородский, человек либеральных взглядов, никак не монархист (он, в общем, понимает радость своих радикально настроенных детей и хочет вместе с ними надеяться на лучшее) печально замечает:
Но что меня в этом всём покоробило – это градоначальник Мейер. Не так меня удивили петербургские события, как генерал-майор Мейер. Всё-таки, если б это я бы градоначальником, на таком высоком доверенном посту, – я бы стоял до последнего. А он так торопится. Некрасиво.
Читатель уже знает, что «торопливо» и «некрасиво», ведет себя далеко не один Мейер. И должен понимать, что подлаживание к «духу времени» (хоть сдающих города высоких чинов администрации, хоть простых питерских, московских, киевских, ростовских и прочих обывателей, которые боятся выразить неприязнь к наступившей неурядице) как нельзя лучше помогает революции раскатываться – чего и страшится мудрый Архангородский. Она и раскатывается, повергая в растерянность прибывшего с фронта в отпуск Ярика Харитонова:
…в 200-тысячном городе не выставился вообще ни один недовольный, ни один противник переворота! То существовали какие-то «правые» и казались сильными – и вдруг они исчезли все в один день, как сдунуло! – и их газета, заняли их типографию, а «Русский клуб» поспешил признать новое правительство. <…> И вот уже, приветствуя революцию, шагал строем гарнизон, части – во главе с офицерами, оркестры играли марсельезу <…> Начали сдирать гербы и двуглавых орлов. <…>
Но даже и в Новочеркасске, уж на что царском городе, противники переворота даже не высунулись, а ликовали такие же, как в Ростове, студенты, интеллигенты.
Странности новочеркасского переворота («составлявшее дух города важное казачество и казачье чиновничество – враз куда-то заглубилось <…> Атаманом Дона! – стал заведующий портняжными и сапожными мастерскими военно-промышленного комитета») даны ретроспективно, при рассказе о начавшемся двумя неделями позже противоборстве казаков с «солдатским конвентом» – Военным отделом (600).
Хроника победного хода революции по провинции представлена двумя обзорными главами, составленными из беглых зарисовок пестрых (но в то же время однообразных) происшествий, случившихся в разных городах и весях – страшных, нелепых, постыдных, а иногда и свидетельствующих о мужестве и верности долгу (446, 458).
Вся губернская и уездная Россия узнала о перевороте сперва по железнодорожному телеграфу за подписью неведомого Бубликова. Потом – обычным телеграфом, за подписью Родзянки. Телеграммам этим везде поверили сразу, имя Родзянки внушало уверенность.
Прежде этих телеграмм ни в одном городе никаких событий не произошло.
В Каменке, где о перевороте еще не знает «ни волостное правление, ни урядник», крепкий хозяин, радетель мужицких интересов, бывший революционер (и будущий вождь тамбовских крестьян-повстанцев) Плужников за полчаса «в себе уже переработал» свалившуюся новость и двинул срывать в школе царские портреты. «Мы теперь и без Владимира Мефодьевича! – резким насмешливым голосом, как он умел, отозвался Судроглаз», поспешающий за Плужниковым щуплый и злой учитель Скобенников (459). Он быстро объявит себя «волостным комиссаром» («таких и не бывает» – 609) и организует арест («как за непризнание нового режима» – 564) этого самого Владимира Мефодьевича, попечителя земской школы, перед которым прежде «просто лакейничал» (609) почуявший свой час пакостник. Мужики и бабы, ошеломленные манифестом о царском отречении («Без царя нам не прожить… <…> Царя – господа предали. <…> А кто это новое начальство поставил? Ох, не нажить бы с ним беды»), тут же принимаются толковать о возможном облегчении крестьянской жизни («А ведь теперь война должна осотановиться… <…> Теперь нам грамоту вышлют насчёт всей помещицкой земли. Разделить по душам, и баста»). Укор старой Домахи («Не в том одном, буде ли лучше-хуже, а: не было бы перед Богом неправды») остается не расслышанным – за благодетеля села, выстроившего школу и больницу, не вступается никто: «Не шу-утят… Да ведь и каждого могут…» (564). Смирения перед лезущей наверх «всякой шабаршей» хватит не надолго. Три «каменско-тамбовских» главы пророчат будущий «чёрный передел» (не зря томят дурные предчувствия интеллигентного помещика Вышеславцева, отдающего мужикам на льготных условиях пахотную землю, покосы, лишних лошадей и с поклоном просящего «не обижать родных» – 609) и крестьянскую борьбу за землю и волю (кончившуюся кровавым усмирением и установлением большевистского «крепостного права»). Но страшное будущее вырастет из того, что происходит в первые недели марта, – деревенская глубинка, пусть не так весело, как города, но так же быстро подчиняется революции.
Каменка в «Марте…» (с некоторыми оговорками) представительствует за всю деревенскую Россию. Впрочем,
…в глуши губерний, не то что Казанской, а даже во Псковской, почти весь март ничего не знали. В таких местах держались и урядники, становые, а священники продолжали возглашать в службах царя.
Эта обзорная глава заканчивается внешне анекдотическим, а по существу – символическим фрагментом:
В мелких деревнях Феодосийского уезда после переворота говорили крестьяне:
– Ото, мабуть, нас опять отдадут панам у неволю.
И этот слух, что восстановится крепостное право, широко раздался по Югу.
Офицеры, на которых революция обрушивается в тылу (Кутепов, Воротынцев, Харитонов), устремляются на фронт, полагая, что зараза не охватит действующую армию, но беспорядки буквально гонятся за ними по пятам. Здесь особенно выразительна череда глав о Ярике Харитонове, где каждый новый эпизод «революционнее» (и оскорбительней для героя), чем предыдущий: неприятные впечатления от Москвы, подтверждающие тревогу, что овладела поручиком в Ростове (545); «сдваивание» билетов в поезде на Смоленск («Просто никогда не случалось, никто такого безобразия не помнил» – 574); разгул на вокзале в Смоленске и солдаты, самовольно заполняющие купе (580); нападение в поезде, едва не стоившее офицеру жизни (589); солдатский митинг в лесу, развеивающий всякую надежду на устойчивость армейского уклада (611).[47] Даже в тех боевых частях, где пока обходится без крови и привычный порядок вроде бы держится, жизнь радикально изменилась. Циркулирует (и делает свое дело) «приказ № 1», проходят митинги, где звучат подстрекательские речи, визиты представителей новой власти не умиротворяют, а будоражат солдат, ползут (как и в тылу) самые невероятные слухи, формируются «комитеты», нижние чины дерзят офицерам и предъявляют дикие требования (627), начинается братание с немцами (593) и дезертирство (638). Война, которой никто не отменял и отменить не в силах, сама собой отходит на задний план.
Чувство это овладевает и лучшими солдатами и младшими офицерами, в том числе – самыми дорогими для Солженицына героями. Не кто-нибудь, а Арсений Благодарёв уверенно представляет себе скорое возвращение домой: «Воротиться бы – да зажить на своей земле. Да еще добрать бы землицы – от Вышеславцевых али от Давыдова. Простору бы!» Да как же иначе, если царя, который направлял войну, больше нет, а в царицыной комнате «нашли секретный прямой кабель в Берлин. И по нему она Вильгельму все наши тайны выговаривала». Коли так, то «не иначе замирение будет. Некуда деваться» (471).
Опасения Вышеславцева, которыми он делится со своим зятем Давыдовым (те самые помещики, чьей землицей не прочь разжиться Арсений), прозвучат позднее, но уже здесь становится ясно, что они вполне обоснованны. Как и предчувствие гибели старинных усадеб, которое владеет Вышеславцевым и отливается его монологом, выдержанным в тональности, заставляющей вспомнить позднюю – ностальгическую – прозу Бунина:
47
Об этой череде эпизодов см. также в Главе I.