Au murmure indecis du frene et du bouleau,
Dans l'etincellement et le charme de l'heure.
Elle va refletee au pale azur de l'eau
Qu'un vol silencieux de papillons effleure.
Quand un souffle furtif glisse en ses cheveux blonds,
Une cendre ineffable inonde son epaule;
Et, de leur transparence argentant leurs cils longs,
Ses yeux ont la couleur des belles nuits du Pole.
Purs d'ombre et de desir, n'ayant rien espere
Du monde perissable ou rien d'aile ne reste,
Jamais ils n'ont souri, jamais ils n'ont pleure,
Ces yeux calmes ouverts sur l'horizon celeste.
Et le Gardien pensif du mystique oranger
Des balcons de l'Aurore eternelle se penche,
Et regarde passer ce fantome leger
Dans les plis de sa robe immortellement blanche.
Poemes tragiques, p. 66–67.[16]

«Эпифания» — не только греческое слово, но и слово, неразрывно связанное с греческим мифом. И лишь там поэт научился постигать красоту того мимолетного, но всегда мистически связанного с пейзажем богоявления, которое сыграло в его творчестве такую значительную роль. Изысканность поэтического замысла проявилась в данной пьесе тем, что концепцию эллинского мифа Леконт де Лиль перенес в страну северных озер, густо затуманив для этого свое африканское солнце. Девственность Артемиды должна была получить иные, мягкие и как бы снежные, контуры. Оттуда и «несказанный пепел волос», обволнивших ее плечо, и «полярная ночь глаз», и складки «бессмертно-белой одежды», и даже «розовая кровь ее шеи», которая напоминает поэту о заревых лучах на чистом снегу.

Между тем пейзаж, окружающий богиню, вовсе не зимний. Напротив, стоит короткое лето: береза и ясень что-то неясно лепечут, и бабочки задевают крылом голубую рябь озера, «самого свежего» из норвежских.

Но откуда же этот снежный контур божества? Он символизирует в богине не мимолетную радость только этой страны, но и любимую грезу ее, когда она спит, покрытая снегами.

И посмотрите, как изменилась самая концепция Артемиды. Даже на случайно открывшееся плечо стыдливо набежала пепельная волна волос. Нет, эти берега никогда не знали пылкого любопытства Актеона,[17] а волны не купали нимф. И только белую одежду да легкие шаги за бессмертием ее складок увидит задумчивый страж тоже белоцветного мистического померанца, когда он наклонится, чтобы следить за ней глазами с балкона беззакатных полярных зорь.

Последняя строфа вносит в призрак озерной Артемиды новую черту. Дочитав пьесу до конца, мы перестаем уже видеть в снежной линии одну ее волнистую мягкость. Этот печальный Актеон и его закутанная Диана — она не знающая и он не смеющий — сколько здесь почти мистической разъединенности! Что-то глубже пережитое поэтом, что-то более интимно ему близкое, чем миф, сквозит в этом созерцании и этой склоненности небесного рыцаря перед снежной девушкой. Вы видите сложность работы Леконта де Лиль.

Но упрек в поверхностном трактовании красоты все-таки серьезнее, чем это может показаться с первого раза, и именно оттого, что он обращен к Леконту де Лиль.

Здесь замешалось слово «классик». Леконт де Лиль был классиком, вот уже почти сто лет, как в словах «поэт-классик» звучит для нас нечто застылое, почти мертвенное. Классик смотрит чужими глазами и говорит чужими словами. Это — подражатель по убеждению; это — вечный ученик, фаустовский Вагнер. У классика и творчество и заветы подчинены чему-то внешнему. За схемами искусства он, классик, забывает о том, что вокруг идет жизнь. Он боится света, боится нарушенной привычки и пуще всего критики, если эта критика дерзко посягает на безусловность образца. Но что же значит само6 слово «классик»? Не всегда же была в нем эта укоризна.

Филологам не удалось и до сих пор еще связать непрерывной нитью значений «образцовый», «школьный» присвоенных слову «классический» гуманистами (кажется, прежде всего Меланхтоном[18] в начале XVI в.) с его латинским смыслом «разрядный», «классовый», т. е. принадлежащий к одному из пяти классов, на которые Сервий Туллий разделил когда-то римлян.[19]

С начала девятнадцатого века слово «классицизм» было во Франции боевым лозунгом, сначала У Давида[20] в живописи против стиля Буше[21] и Ванлоо,[22] а позже у поэтов старой школы против забирающих силу романтиков и их неокатолицизма. В выражении «классическая поэзия» и до сих пор чувствуется, таким образом, глубокое раздвоение.

Между тем самый классицизм гораздо глубже лежит во французском сознании, чем кажется иногда его противникам из французов.

Слово «классицизм» недаром латинское и не имеет себе параллели решительно ни в каком другом языке. Всякий французский поэт и даже вообще писатель в душе всегда хоть несколько да классик. Будете ли вы, например, отрицать, что, когда Верлен в своей «Pensee du soir»[23] рисует старого и недужного Овидия у «сарматов»[24] и кончает свою пьесу стихами:

О Jesus, Vous m'avez justement obscurci
Et n'etar point Ovide, au moins je suis ceci,[25]

здесь говорит не только le pauvre Lelian,[26] но и культурный наследник Рима?

Или разве когда какой-нибудь «старый богема» объявляет стихами Мориса Роллина:[27]

Je suis hideux, moulu, racorni, dejete!
Mais je ricane encore en songeant qu'il me reste
Mon orgueil infini comme l'eternite,[28]

вы не чувствуете здесь чего-то более сложного, чем раздражительное высокомерие нищего интеллигента, и именно благодаря тому, что этот интеллигент сознает себя человеком римской крови?

В кодексе классицизма значится вовсе не один вкус Буало, кодекс этот требует также особой дисциплины. Мера, число (numerus, nombre) — вот закон, унаследованный французами от Рима и вошедший в их плоть и кровь.

И эллинизированный римлянин недаром так оберегает и до сих пор во французе свое духовное господство над мистическим кельтом и диким германцем, слившими его кровь со своею.

На самом языке французов как бы еще остались следы его многострадальной истории. А это вместе с сознанием мировой роли французского языка еще более укрепляет во французе двух последних веков мысль о том, что его латинская речь, не в пример прочим, есть нечто классическое.

Что-то, добытое тяжким трудом, победоносное и еще запечатленное римской славой, засело в глубине самого слова classique, и мы напрасно стали бы искать того же смысла в немецком klassisch или в нашем «классический».

У римлян было слово classicum, т. е. «призыв военной трубы», слово по своему происхождению едва ли даже близкое с объясненным выше classicus. Но, право, мне кажется иногда, что какие-то неуследимые нити связывают это боевое слово с французским classique.

вернуться

16

Явление божества
Над светлым озером Норвегии своей
Она идет, мечту задумчиво лелея,
И шею тонкую кровь розовая ей
Луча зари златит среди снегов алее.
Берез лепечущих еще прозрачна сень,
И дня отрадного еще мерцает пламя,
И бледных вод лазурь ее качает тень,
Беззвучно бабочек колеблема крылами.
Эфир обвеет ли волос душистых лен,
Он зыбью пепельной плечо ей одевает,
И занавес ресниц дрожит, осеребрен
Полярной ночью глаз, когда их закрывает.
Ни тени, ни страстей им не сулили дни
От нас ли, гибнущих, крылатого не тянет?
Не улыбалися, не плакали они,
И небосвод один к себе их вежды манит.
И померанцевых мистических цветов
С балкона этого, склоняясь, страж безмолвный
Следит за призраком норвежских берегов
И как одежд его бессмертно-белы волны.
(«Тихие песни», с. 75).
вернуться

17

Актеон — в греческой мифологии фиванский охотник; увидел купающуюся Артемиду и за это был превращен разгневанной богиней в оленя и растерзан собственными собаками.

вернуться

18

Меланхтон, Филипп (1497–1560) — немецкий гуманист, протестантский богослов и педагог, ближайший сотрудник Лютера.

вернуться

19

Сербий Туллий (6 в. до н. э.) — по преданию, шестой «царь» Древнего Рима, разделивший все население Рима на пять имущественных разрядов.

вернуться

20

Давид, Исак Луи (1748–1825) — французский живописец. Участник революции 1789 г. Известен классической строгостью рисунка. Деятели французской революции считали его лучшим выразителем своих идеалов.

вернуться

21

Буше, Франсуа (1703–1770) — французский живописец, известный изысканностью своей художественной манеры.

вернуться

22

Ванлоо, Жан-Баттист (1684–1745) — французский живописец, славившийся богатством колорита.

Возможно, рассуждения Анненского, противопоставляющего Давида Буше и Ванлоо, имеют связь с мыслями Гейне, изложенными им в книге «Лютеция»: «…все произведения одного и того же периода имеют такую характеристическую черту, нарисованный знак своего времени. Например, на полотне Буше или Ванлоо отражаются грациозная напудренная пасторальность, нарумяненная шаловливая пустота, слащавое будуарное счастье господствовавшего в то время помпадурства: везде яркоцветные, украшенные лентами пастушеские посохи, нигде ни одного меча. В противоположность этому картины Давида и его учеников суть только раскрашенное эхо периода республиканской добродетели, которая затем переходит в империалистическую военную славу, и тут мы видим форсированно восторженное сочувствие к мраморной модели, отвлеченное, морозное поклонение разуму, рисунок правильный, строгий, резкий, краски мрачные, жесткие, непереваримые, спартанскую похлебку» (Гейне Г. Поли. собр. соч.: В 6-ти т. СПб., 1904. т. 2, с. 256).

вернуться

23

«Вечернее размышление» (фр.) — В переводе И. Анненского — «Вечером» («Тихие песни»).

вернуться

24

…когда Верлен… рисует старого и недужного Овидия у «сарматов»… — Имеется в виду стихотворение Верлена, переведенное Анненским под названием «Вечером»; из него он цитирует две заключительные строки, в которых подразумеваются последние годы жизни Овидия, изгнанного из Рима по приказанию императора Августа и умершего в ссылке на западном побережье Черного моря. «Le pauvre Leiian» (фр.) — «бедный Лелиан» — так называл себя Верлен.

вернуться

25

За темный жребий я на небо не в обиде:
И наг и немощен был некогда Овидий.
(из «Тихих песен», с. 66).
вернуться

26

Бедный Лелиан (фр.).

вернуться

27

Анненский цитирует ниже строки из стихотворения Мориса Роллина «Богема».

вернуться

28

См. сборник «Les nevroses». 1896, с. 276 и перевод в «Тихих песнях», с. 106.

Я струпьями покрыт, я стар, я гнил, я — парий.
Но ухмыляюсь я презрительно, когда
Помыслю, что ни с кем не хаживал я в паре.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: