Пока я говорил, толпа понемногу расходилась — осталось не более десятка. Писцинский, Бобби Форстедт с подружкой, еще кое-кто.
Я поправил рюкзак и сказал: "Благодарю за проводы. Может быть, мы еще увидимся с вами на пути." Потом я проложил себе дорогу до берега и собрался вброд переходить реку. Я не оглядывался, но слышал, что Энни плескается за мной, а кто-то крикнул: "Счастливых рельсов!" К тому времени, когда мы достигли другого берега, все разошлись, кроме Бобби Форстадта и его подружки, а они снова уселись в позу, как до меня, разговаривая и жестикулируя — Энни и я уже были закрытой темой в записных книжках Бобби. Говоря по правде, я чувствовал то же самое относительно За-Чертой. Люди, которых я встретил здесь, превратились в воспоминания, и мысленно я уже перешел через Стену. Дерево с его многоэтажной кроной и кельями, с его темными поблескивающими ветвями, снова выглядело руиной, и я догадался, что по-настоящему она всегда руиной и было.
Я наполовину ожидал, что джунгли попробуют помешать нашему отправлению, направив на нас легионы жуков, змей и всего прочего, чего только можно наслать на нас; однако путей мы достигли без происшествий. Черный поезд дожидался, загнувшись вокруг подножья зеленого холма. Молодой поезд, сверкающий, без рубцов. Я надеялся поехать на поезде Санта Клауса — я по крайней мере бы знал, что он сможет доехать. Мы забрались в один из вагонов и меньше чем через пять минут покатили.
Мне хотелось бы громогласно рассказать вам о путешествии, потому что оно заслуживает описания большого, яркого и шумного, однако мир не пел мне такую песню, и я ограничусь своим обычным голосом. Все началось достаточно ординарно. Энни продолжала злиться на меня за принуждение, но была более напугана, чем зла, и сидела, пришивая заплатки на колени джинсов. Я следил из дверей вагона за проносящимися холмами, думая, что, может быть, не стоило втравливать в это Энни, что, может быть, милосерднее было просто уйти, не проронив ни слова. Я рад был снова оказаться на ходу. Может быть, в этой вселенной и нет ни ритма, ни резона, но я не мог согласиться с тем, что кучка хобо попала За-Черту просто потому, что они все провалились в одну и ту же трещину, и хотя я тоже был испуган, как никогда раньше я испытывал восхищение. Я не просто разыскивал новое место, куда просочиться, не просто новый город, где я мог бы суетиться и продавать по дешевке талоны экстренной продовольственной помощи ради крэка; я ощущал себя исследователем, авантюристом, пронзающим неведомое. Может быть, это настроение было фальшивым, дутым, но уже очень давно я не воспринимал себя в таком ясном свете, и поэтому не желал портить ощущение слишком глубоким анализом ситуации.
Я попробовал заговорить с Энни, но до этого она еще не дошла. Тем не менее, когда мы отъехали примерно на милю, она подползла и пристроилась под моей рукой и так мы сидели добрый час, пока поезд не начал выкручиваться из холмов. В провалы меж ними мы видели, что под высоким солнцем разлеглась желтовато-зеленая равнина, а по ней рассыпаны ярко-голубые пятна озер. Пение ветра в поезде и ослепительный свет придавали всему надежду, как и густой запах гниющих болот, пока мы спускались на равнину. Она напоминала ту, что я пересек с Писцинским, покинув Кламат-Фоллс, с небольшими островками твердой почвы здесь и там, на которых росли деревья, чьи извитые стволы напомнили мне пинии Монтеррея, но листья их были лентообразными, полощась на ветру, словно вымпелы. Никаких следов жизни, хотя я предполагал, что в озерах, да и тех протоках, что питают их, водится рыба. Вид был радостный, но вскоре он надоел, нескончаемая панорама тростников, озер и корявых деревьев. Казалось, поезд летит мимо одной и той же сцены, повторяя ее снова и снова. Наше первоначальное возбуждение постепенно прошло, и мы уселись возле боковой стенки вагона, поедая сушеную рыбу и джунглеры, разговаривая, но только чуть-чуть, просто "Передай рыбу", "Хочешь воды?", или "Ты окей?". Скорее успокаивающий шум, чем разговор.
В полдень солнце припекло вагон и жара пробудила в нас ленивое желание. Мы занялись любовью на расстеленных спальных мешках, совершенно отличным образом от спортивного траханья, которым я занимался на поездах в прошлом, когда в дребезге вагонов и грохоте колес тонул любой человеческий звук, заставляя казаться, что весь шум связан с грубой неумеренностью акта. Тишина нашего поезда, нарушаемая лишь ветром, поддерживала нас, словно постель из мягкого шума, допуская нежность. Потом мы задремали, а когда проснулись, наступили сумерки, и горы впереди выглядели значительно ближе, их вершины, словно дым битвы, закрывали саваны темных облаков. Я прикинул, что в горах, если поезд сохранит нынешний темп, мы окажемся к утру, а потом, может быть, и узнаем, была ли это добрая идея или всего лишь витиеватая форма самоубийства. Жара спала, воздух становился холоднее, но вагон, согреваемый своей золотистой кровью, держал нас в относительном уюте. Мы набросили одеяла на плечи и, держась за руки, смотрели в двери.
Когда наступили плотные сумерки, далеко на равнине из тростников взлетело вверх нечто, показавшееся стаей громадных неуклюжих птиц. Их число нарастало, пока они не закрыли значительный кусок неба. Я заметил, что поезд прибавил скорость, а когда стая приблизилась, понял почему. Сотни черных одеялоподобных объектов, их поверхность колеблется под ветром, полет неровный, мечущийся, с провалами и скольжениями, чуть-чуть не дотягивающих до откровенных падений, тем не менее они непреклонно двигались в нашу сторону. "О черт!", воскликнула Энни и навалилась на дверь, наглухо закрыв ее. Я снова открыл ее на пару дюймов, чтобы видеть, а она сказала: "Ты спятил!", и силой попыталась снова закрыть ее.
"Нам надо видеть, что происходит", сказал я. "На случай, если придется прыгать."
"Прыгать в эту адскую дыру!", воскликнула она. "Такого быть не должно. А теперь закрой проклятую дверь!"
Я все продолжал удерживать дверь, и она закричала: "Черт побери, Билли! Ты держишь дверь открытой, а один из них может напасть и прорваться к нам внутрь! Ты этого захотел?"
"Я рискую. Но не хочу быть запертым."
"А у меня, что, и права высказаться уже нет? Так, что ли?" Она врезала мне прямо по физиономии. "Думаешь, я отправилась в эту чертову поездку, чтобы ты мог мною всюду командовать? Тебе стоило лучше подумать!" Она прицелилась и врезала мне еще раз, кулак пришелся мне по скуле, и я отступил на пару шагов, ошеломленный ее свирепостью.
"Я тебя не боюсь!", сказала она сгорбив плечи. "Я не позволю собой помыкать ни тебе, ни кому-то еще!"
Глаза ее стреляли по мне, желваки ходили по скулам. От ее устрашенного и устрашающего вида приглушился мой собственный страх, и я сказал: "Хочешь закрыть, тогда закроем. Я только говорю, если вагон начнут раздирать, то может нам лучше бы знать, что происходит, чтобы можно было принять разумное решение."
"Разумное? О чем ты, к черту, говоришь? Если б мы были разумными, то были бы сейчас За-Чертой, а не сунулись подыхать в центре неизвестно чего."
Вагон вроде как вздохнул, потом дернулся, потом вздохнул еще раз, уже дольше, и я понял, что на крыше устроился бердслей и раздирает ее. Через мгновение дверь рывком открылась примерно на фут и второй бердслей начал протискиваться в щель, словно полотенце через выжималку, его испещренная пятнами, лысая стариковская голова протолкнулась первой. Энни завизжала, а я бросился к своему рюкзаку и выдернул топорище. Повернувшись, я увидел, что бердслей уже наполовину в вагоне, его кожистый черный парус слабо колыхался, крючки на нижней его части оказались когтями в три-четыре дюйма длиной, грязно-желтые цветом. У него был такой чудовищный вид, пародия на лицо старого человека, в высшей степени жестокое лицо со сверкающими черными глазами и клыкастым щелкающим ртом, что я на секунду застыл. Энни распласталась на краю двери, глаза большие, и когда парус хлопнул по ней, когти свистнули прямо возле лица и она снова завизжала.