А они, бедняги, знают это и преследуют вас. Они слетаются с разных концов Белграда, и хотя у них нет охотничьих билетов, охотятся на вас, как на дичь. Есть среди них и такие, которые промышляют в лесах. За поимку их власти устанавливают премии, но они продолжают разбойничать. Сидят в засаде, и как только попадается тихий и скромный прохожий, они выскакивают и наставляют на него рукопись: "Жизнь или слушай драму!"
А что еще остается делать горемыкам драматургам?
Вот и он уже пять месяцев бегает по белградским улицам со своими пятью действиями. И чего он только не предпринимал, чтобы как-нибудь завлечь слушателей!
Однажды он пригласил двух своих друзей на ужин в день своих именин, заранее соблазнив их индюшкой с тушеной капустой, пирогом с мясом и смедеровским вином. Они обещали прийти. Да и как не прийти на такое угощение!
Наступил вечер. Он ждет гостей, ждет с нетерпением, а их все нет. Наконец, в последнюю минуту, приходит письмо следующего содержания: "Мы чуть не попались на удочку и не пришли к тебе. Мы было уже отправились, но с полпути возвратились, догадавшись, что ты соблазнил нас этим ужином только для того, чтобы прочитать свою драму. Спасибо тебе, лучше мы поголодаем!"
Так и не удалось драматургу заманить их.
А должен же он кому-нибудь прочитать свою драму! Кому бы то ни было, но он должен обязательно прочитать.
Однажды шел он по улице налегке - без рукописи под мышкой, что бывает с ним чрезвычайно редко. Он ходил по своему "личному" делу и сейчас, закончив его, возвращался за рукописью.
На первом же углу встретился ему один знакомый, косматый поэт-лирик, которому он завидовал от всей души потому, что тот мог носить свои произведения в кармане.
- Куда ты? - мрачно спросил драматург голосом своего героя, скажем, из четвертого действия.
- Ox, - ответил поэт-лирик, - люди так немилосердны. С утра ищу, где бы занять динар, и ни одно сердце, ни одна душа не посочувствует.
- Да, да, - согласился драматург, сам хорошо знавший, как жестоки люди.
- Ах! - снова начал поэт-лирик. - Посмотри на меня, каким я стал. Весь зарос волосами, как дикарь. И надо бы побриться, да не на что.
В голове драматурга мелькнула гадкая, отвратительная мысль. На его лице в этот момент появилось выражение интригана из второго действия его трагедии, из-за которого в конце пятого действия невинно погибают сразу семь человек. Он свирепым взглядом измерил голодного, заросшего, но ни в чем не провинившегося перед ним поэта-лирика и, подражая своему герою, нежно сказал ему:
- Я помогу тебе.
Лицо поэта-лирика сразу просветлело, как бывает в те счастливые минуты, когда на ум приходит идея стихотворения. Он раскрыл рот и протянул за динаром
руку.
- Денег у меня нет, но я мог бы тебя побрить.
- Ты?
- Конечно. Я всегда бреюсь сам, и получается неплохо. В армии я брил своих товарищей, у меня очень легкая рука. Пойдем ко мне, и я быстро тебя побрею.
Лирик несколько разочаровался, так как ему нужны были не только деньги на бритье, но и сдача, которая осталась бы от динара. Однако, вспомнив одно свое замечательное лирическое стихотворение, оканчивавшееся словами: "Лучше что-нибудь, чем ничего", он махнул рукой и пошел к драматургу.
И тут разыгралась настоящая драматическая сцена. Лирик сел на стул, трагик завязал ему вокруг шеи полотенце и стал намыливать лицо. Разумеется, во время этих приготовлений разговор шел исключительно на литературные темы.
После того как поэт-лирик был достаточно намылен, драматург взмахнул бритвой так же кровожадно, как ревнивый муж в пятом действии его трагедии, и принялся скоблить щетину поэта. Одно, два, три, четыре движения, и под мыльной пеной появилась светлая кожа лирика. Драматург поднял бритву, отошел на два-три шага, зажмурил один глаз, точь-в-точь как художник, сделавший очередной мазок кистью и отступивший от картины, чтобы полюбоваться ею на расстоянии. Он остался доволен своей работой: левая щека поэта была выбрита.
Тут-то драматург и решил, что наконец пробил его час.
Он сложил бритву, отнес ее в другую комнату, а оттуда притащил большую связку бумаг.
- Что это? - ужаснулся лирик.
- Это... я, видишь ли, хотел бы прочитать тебе свою трагедию.
- Нет, помилуй, братец, - заверещал поэт-лирик, - мне же некогда.
- Да мы это сделаем быстро.
Лирик решил было бежать. Он одним взглядом измерил расстояние до двери, заметил около печи кочергу, которая могла бы послужить ему орудием для обороны, но тут же вспомнил, что у него одна щека побрита, а другая только намылена, и бессильно опустился на стул.
А драматург уже раскрыл рукопись и приступил к чтению первого действия. Лирик уныло сидел на стуле, глядя перед собой без всякого выражения, охваченный немым страхом, как человек, которого тащат на носилках в операционную.
Монотонный голос драматурга звучал глухо, как погребальный колокол. Он читал, читал, читал и читал. Читал жадно и торопливо. Так набрасывается на еду изголодавшийся человек. Его лицо не теряло выражения злого, эгоистического удовольствия, глаза после каждой точки с жадностью устремлялись на жертву, ища хоть какого-нибудь знака одобрения.
А жертва, наполовину побритая, наполовину только намыленная, беспомощно томилась на стуле и вращала глазами. Сначала поэт пытался следить за стрелкой стенных часов, но потом с отвращением отвернулся, ибо она своим бесконечно медленным ходом как будто помогала драматургу мучить его.
Поэт то глядел тупо в потолок, внимательно провожая взглядом муху и следя за ее движениями, то, заметив дырку в стене, размышлял, отчего она получилась: от гвоздя или просто штукатурка сама отвалилась. Потом взгляд его остановился на рваных домашних туфлях под кроватью, и он начал думать о них.
Боже мой, сколько же стоили эти туфли, когда были новыми? Похоже, что они были красного цвета...
А драматург читал, читал, читал, читал...
Наконец перед глазами жертвы стало появляться что-то белое. Зрачки его расширились, как у кошки ночью, и заволоклись слезами, веки опустились, дрогнули раз, другой, третий и остались сомкнутыми - он уснул.