(И.С.Тургенев. Поездка в Полесье)[128]
Встретившись с крестьянскими детьми, повествователь оказывается не только в другом пространственном измерении, но и в другом времени. Образ ребенка в рассказе многомерен и вызывает у читателя ряд ассоциаций: детство характеризуется особой чистотой и поэтичностью мировосприятия, это не только будущее народа, но и взгляд в прошлое человечества.
Мировосприятие крестьянских детей в рассказе характеризуется поэтичностью, слитностью с природой, осмысливаемой ими вне законов логики, строгих причинно-следственных связей. «Темное» и непонятное объясняется ими на основе поверий и примет. «Примета... есть развитие отдельного слова, — заметил А.А. Потебня, — видоизменение сравнения... От приметы — ближайший; переход к причинной зависимости»[129].
Текст приобретает форму, близкую к драматизованной: активность повествователя проявляется в комментариях, отступлениях — своеобразных репликах в сторону; в центре же внимания — речь героев. Контекстуально-стилистическое членение текста становится более дробным. «Разноречивость, расслоенность; языка у Тургенева служит существеннейшим стилистическим фактором, и он оркеструет свою авторскую правду, и его языковое сознание, сознание прозаика, релятивизовано»[130].
В текст включено тринадцать историй, рассказанных мальчиками. Все они ориентируются на жанр былички — небольшого по объему рассказа об одном случае, включающего изображение фантастического существа. Рассказы детей связаны с ночным миром. В речи мальчиков широко используются образные средства, существенно отличающиеся от тропов в речи повествователя, это преимущественно сравнения, в основу которых положены: наглядно-чувственные, прежде всего зрительные, ассоциации. Сравнение — основной способ познания мира крестьянскими детьми, которые сближают разнородные явления, субъективно открывая в них общее: Вот зовет его, и такая вся сама светленькая, беленькая сидит на ветке, словно плотичка какая или пескарь… Плачет она... глаза волосами утирает, а волосы у нее зеленые, что твоя конопля.
Объекты сравнения представляются хорошо известными, но их конкретный характер подчеркивает незакрепленность, неопределенность отличительных признаков фольклорно-мифологических; образов. «Сравнение зачеркивает значение константности признака или категоричности, безапелляционности утверждения, и это вполне согласуется с его прямым смыслом: подобие есть нечто субъективное и иллюзорное»[131]. Таким образом, сравнения не только выступают в тексте как эмоционально-экспрессивное характерологическое средство, но и служат средством усиления модальности недостоверности, важной для автора.
Речь мальчиков слабо индивидуализирована: тенденция к некоторой индивидуализации проявляется лишь в последовательности применения отдельных речевых сигналов (например, обращения братцы мои в речи Кости). Интересно, что в рассказах мальчиков отсутствуют и яркие приметы детской речи. «Самое верное замечание, — писал И.С. Тургенев, — сделал мне Дудышкин, сказав, что "мальчики у меня говорят как взрослые люди"»[132]. Общее, а не особенное, частное в их речи важно для автора. Этим общим является особое отношение к слову, присущее персонажам «Бежина луга», и отразившаяся в их историях картина мира.
Слово во многом воспринимается героями как миф. «В мифе образ и значение различны, иносказательность образа существует, но самим субъектом не сознается, образ целиком... переносится в значение», — писал А.А. Потебня[133]. Показательна следующая сцена:
Вдруг откуда ни возьмись белый голубок, — налетел прямо в это отражение, пугливо повертелся на одном месте, весь обливаясь горячим блеском, и исчез, звеня крылами.
— Знать, от дому отбился, — заметил Павел. — Теперь будет лететь, покуда на что наткнется, и где ткнет, там и ночует до зари.
— А что, Павлуша, — промолвил Костя, — не праведная ли это душа летела на небо, ась?
Словесный образ сопоставляет природное и духовное, трудноуловимое и конкретное, причем «конкретное одновременно искони метафорично, символично»[134]. Нерасчлененность образа и значения в слове определяет и особое внимание к звуковой изобразительности в рассказах детей. В речи крестьянских мальчиков отразились, таким образом, элементы мифопоэтического мышления: «очеловечивание» окружающей природы, неотчетливое разделение части и целого, предмета и знака; отсутствие строгой иерархии причин и следствий.
Истории, рассказанные мальчиками, представляют собой внутренне цельное явление, близкое к «тексту в тексте». На лексико-семантическом уровне единство его подчеркивается движением двух сквозных семантических комплексов, которые характерны для всех рассказов, — это семантические ряды «гибель» (утопился, в реку кинулась, очередь помирать и др.) и «страх» (напужа-лись, обмер, перетрусился и т.п.). «Бездне», открывшейся в рассказах мальчиков, семантически противопоставлено «небо», «мраку» — «свет». Семантическая композиция «текста в тексте», таким образом, соотносится с семантической композицией основного текста. Ср.:
— Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, — раздался вдруг голос Вани, — гляньте на божьи звездочки, — что пчелки роятся!
Он выставил свое свежее личико из-под рогожи, оперся на кулачок и медленно поднял кверху свои большие тихие глаза. Глаза всех мальчиков поднялись к небу и не скоро опустились.
Мир мальчиков — мир поэтический и во многом привлекательный для повествователя. Отношение детей к природе, однако, существенно отличается от позиции охотника в начале рассказа. В рассказах мальчиков в отличие от первой части текста природа — «одно великое, стройное целое — каждая точка в ней соединена со всеми другими» (И.С. Тургенев), в то же время в них подчеркивается роль «тайных сил» природы.
Суеверия, отраженные в историях-быличках, несомненно, отрицаются рационально мыслящим повествователем, однако рассказам мальчиков соответствует не прямая авторская оценка, а обрамляющий историю или диалог комментарий, который обычно строится как образное описание окружающих природных явлений. «Везде заметна у автора нашего [И.С. Тургенева] боязнь определить то или другое... положение внешним, неправильным образом, то есть рассуждениями от самого себя. Он тщательно избегает роли повествователя, состоящего на жалованье у ходячей диорамы»[135]. Обрамляющие контексты, в которых выражается авторская модальность, предлагают возможные мотивировки фантастических образов в рассказах мальчиков. Атрибутам нечистой силы соответствуют реальные ситуации, описанные повествователем. Особую роль при этом играют звукообозначения, которые широко используются и в авторской речи, и в речи персонажей. Так, рассказу о хохоте русалки соответствует следующий описательный контекст:
Вдруг, где-то в отдалении, раздался протяжный, звенящий, почти стенящий звук, один из тех непонятных ночных звуков, которые возникают иногда среди глубокой тишины, поднимаются, стоят в воздухе и медленно разносятся наконец, как бы замирая. Прислушаешься — и как будто нет ничего, а звенит. Казалось, кто-то долго, долго прокричал под самым небосклоном; кто-то другой как будто отозвался ему в лесу тонким острым хохотом, и слабый, шипящий свист промчался по реке.
Характерно, что описания-мотивировки, насыщены тропами, однако одновременно в них используются средства выражения предположения и сомнения (как бы, казалось), подчеркивающие условность образов, в результате обнажается само основание тропеической структуры: «А есть как бы Б». Словесные же образы в рассказах детей раскрывают другой способ представления действительности и свидетельствуют об ином отношении к миру, к «тайным силам» природы.
128
Тургенев И.С. Поли. собр. соч. и писем: В 30 т. — М., 1980. — Т. 5. — С. 130.
129
Потебня А.А. Эстетика и поэтика. — М., 1976. — С. 203.
130
Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. — М., 1975. — С. 129.
131
Арутюнова И.Д. Языковая метафора (синтаксис и лексика) // Лингвистика и поэтика. – М, 1979. — С. 156.
132
Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. — М., 1978. — Т. 3. — С. 465.
133
Потебня А.А. Эстетика и поэтика. — М., 1976. — С. 432.
134
Мелетинский Е. М. Миф и историческая поэтика фольклора // Фольклор. Поэтическая система. — М., 1977. — С. 27.
135
Анненков П.В. О мысли в произведениях изящной словесности // Русская эстетика и критика 40 —50-х годов XIX века. — М., 1982. — С. 327.