А потом взялся за работу. Целый день трудился в салоне на полубаке; как он мог выискать себе там столько дела, было для нас загадкой. Но в кубрике он не появлялся дотемна. Целый день мы наблюдали через открытые двери, как он носится из угла в угол в своей белоснежной куртке или, стоя на коленях, драит медь на сходных трапах. Работал он с остервенением. А когда ему по делу приходилось выйти на верхнюю палубу, то всегда выходил на левый борт мы стояли к городу правым. Джордж ковырялся, не перетруждаясь, где-нибудь около камбуза или на корме и ни разу не взглянул в сторону полубака.

- Вот потому-то он там и сшивается и целый день надраивает медяшку, сказал боцман. - Он знает, что Джорджу там появляться не положено.

- Да похоже, что и неохота, - сказал я.

- Вот именно, - сказал Монктон. - Джордж не побоится хоть на капитанский мостик подняться, попросить у старика сигарету. За доллар.

- А за-ради любопытства - нет, - сказал боцман.

- По-твоему, тут одно любопытство? - спросил Монктон. - Любопытство, и больше ничего?

- Само собой, - сказал боцман. - А что же еще.

- Монктон прав, - сказал я. - Самая трудная минута в браке - наутро после того, как твоя жена не ночевала дома.

- А, по-моему, самая легкая, - сказал боцман. - Теперь Джордж может его бросить.

- Думаешь, бросит? - спросил Монктон.

Мы стояли там пять дней. Карл все драил медь в салоне. Стюард гнал его на палубу, а сам уходил; когда он возвращался, Карл возился у левого борта, и стюард отсылал его на правый, под которым далеко внизу лежала пристань, полная итальянских мальчишек в ярких, грязных трикотажных рубашках и продавцов порнографических открыток. Но Карл там долго не выдерживал, и потом мы снова видели его внизу, в душном полумраке, он тихо сидел, одетый в свою белую куртку, и дожидался, когда пора будет сервировать ужин. Обычно он в это время штопал носки.

Джордж до сих пор не разговаривал с ним; для него Карла точно и не было на борту, а пространство, которое занимало в воздухе его тело, как будто и было воздухом, пустым пространством. Теперь Джордж отлучался с корабля каждый день, приходил часа в четыре утра, чуть под мухой, тряс всех подряд, кроме Карла, и, завалившись на койку, громко и грязно описывал женщин - все время разных, - с которыми провел время. Насколько мы знали, почти до самого Гибралтара они даже ни разу не взглянули друг на друга.

Потом рабочий пыл Карла начал остывать. Но он и теперь без отдыха возился целый день, а позднее, в долгие сумерки, приняв душ и пригладив влажные светлые волосы, тщедушный, одетый в тельняшку, одиноко стоял, облокотившись на поручни, на носу или на шкафуте, но только не на корме, где курили и болтали мы и где Джордж опять стал крутить свою единственную пластинку, ставил ее снова и снова, не обращая внимания на наши протесты и проклятья.

Однажды вечером мы увидели их вместе на корме у борта. Это было в тот вечер, когда Геркулесовы Столпы уже скрылись из виду, утонув в густеющих сумерках, и океанские волны уже захлестывали померкшее море, и салинги стали медленно и мерно раскачиваться над головой, то взмывая в высоту ночи, то склоняясь к низкому серпу молодой луны, - и только тут Карл в первый раз с того утра, когда вернулся на корабль, посмотрел назад, в сторону Неаполя.

- Теперь он пришел в норму, - сказал Монктон. - Возвратился пес на блевотину свою.

- Я же говорил. Джордж с самого начала был в норме, - сказал боцман. Начхать ему.

- Я не про Джорджа, - сказал Монктон. - Ведь не Джордж держал экзамен.

V

Вот что рассказал нам Джордж.

- Он, понимаешь, все киснул да куксился, а я все с ним потолковать хотел, сказать, мол, нет у меня больше злобы на него. Все равно же этого было не миновать, рано или поздно: никто не может всю жизнь оставаться ангелом. А он-то и глядеть в ту сторону боялся. И вдруг он меня спрашивает: "А что им делают?" Смотрю я на него. "Ну, то есть как мужчина должен обходиться с женщиной?" - "Ты что же, - говорю, - хочешь сказать, она тебя за трое суток не научила?" - "Я не про то, - говорит, - им же надо чего-нибудь давать?" - "Ей-богу, - говорю, - ты уж ей и так дал, в Сиаме тебе за это большие деньги заплатили бы. Королем бы сделали или по крайности премьер-министром. Да про что ты толкуешь!" - "Я не про деньги, - говорит. Я про..." - "Это да, - говорю. - Ежели б ты думал еще с ней встречаться, хотел, чтоб она стала твоей подружкой, тогда надо дарить подарки. Привезти в следующий рейс какую-нибудь тряпку или там еще что; для них не очень важно, что им привезут, для этих иностранок, они ж всю жизнь возжаются с итальяшками, а у итальяшек воздушный шар надуть не хватит силенок, так что для них не то важно, что ты им привезешь. Только ты же не хочешь с ней снова встречаться, верно?" - "Нет, - говорит. - Нет, - говорит. - Нет". - И вид у него такой, будто он примеривается, как бы ему спрыгнуть с корабля и кинуться вплавь и подождать нас у Гаттераса. "Так что, - говорю, - нечего тебе голову ломать". Потом иду, завожу граммофон, чтоб его развеселить, потому как, видит Бог, не он первый, не он последний, и не он это выдумал. Только на другой вечер, стоим мы у поручней на корме, он тогда первый раз глянул назад, и мы смотрели, как вода светится у лага, а он и говорит: "Может, из-за меня она попала в беду". - "То есть как из-за тебя? спрашиваю. - И в какую беду? С полицией? А ты разве не спросил у нее билет?" Хотя черта с два ей нужен билет, раз уж у нее полная пасть золота. Она и на поезде может без билета, с такой-то мордой; кто в чулок кладет, а у нее во рту банк.

"Какой билет?" - спрашивает. Растолковал я ему. Сперва мне было померещилось, будто он ревет, а потом вижу - он просто удерживается, чтоб его не вывернуло. Тут я смекнул, в чем загвоздка. Вспомнил свой первый раз, я тогда тоже здорово удивился. "А, - говорю, - ты насчет запаха. Это ерунда, - говорю, - из-за этого ты не расстраивайся. Ничего тут страшного нет, просто ихний национальный итальянский дух".

А потом мы решили, что вот теперь-то он и вправду заболел. Целыми днями он работал, не покладая рук, спать ложился, когда остальные уже храпели, а ночью вставал и снова выходил на палубу, и я выходил вслед за ним и видел, что он неподвижно сидит на брашпиле. Тихий, тщедушный, похожий на мальчика, в нижнем белье. Но он был молод, а даже старик не мог бы долго болеть, если он все время работает и дышит морским воздухом; и через две недели мы снова наблюдали, как они после ужина в трусах и тельняшках танцуют на корме. Из граммофонной трубы, бесконечно повторяясь, неслось навстречу прибывающей луне назойливое завывание, а судно, сопя и всхрапывая, резало длинные валы за мысом Гаттерас. Они не разговаривали; просто танцевали, истово и неутомимо, а ночная луна все выше поднималась в небе. Потом мы повернули к югу, и вдоль наших бортов заструился чернильно-синий Гольфстрим, который в этих тропических широтах по ночам пузырится огоньками, а однажды ночью, уже за Тортугой, когда судно, как неловкий и не в меру ретивый придворный, стало наступать на серебряный шлейф луны, Карл, промолчавший почти двадцать дней, снова заговорил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: