Интересно, а сколько же это "надолго"? До той поры, когда мой Василий вырастет? Или когда я уже стану дедом? Или помру? Странно, ведь я когда-нибудь помру. Эпитафия: "Здесь лежит Никифоров, который ремонтировал чужие автомобили".
А-а, вот и Верещагин. Сейчас его обрадуют, не удержатся. Оказывается, он не слышал объявления по громкоговорящей сети. Ага, обрадовали. Напрасно он спорит с Журковым. С точки зрения теории управления ошибка уже совершена: надо не избегать конфликта, а идти прямо в гущу, хотя инстинкт самосохранения тянет в другую сторону. В данном случае теория управления мудрее природы.
- На вашем участке нарушается график ремонта машин! - Голос Журкова резок. - Может, вы объясните, почему номера двадцать шесть - восемьдесят семь, пятьдесят четыре - двадцать семь, сорок шесть - девятнадцать пошли вне очереди? Почему вы держите машины, которые стоят у вас о апреля? Или выбираете заказчиков по вкусу?
- Вы говорите ерунду, Вячеслав Петрович! - дерзит Верещагин. - У нас не хватает людей.
Стоп, ссора ни к чему. Оба правы: на кузовном действительно недостает рабочих, а те, что есть, не ангелы. Впрочем, как и на остальных участках.
Стоп, стоп, стоп!
- Геннадий Алексеевич, - говорит Никифоров. - Когда вы были нужны, вас не было. А сейчас поздно спорить. Добивайтесь первого места в этом месяце.
А Журков мог бы запастись эпитафией: "Тот, кто не боялся кому-то не понравиться и кого уважали".
Заседание месткома закончено. Теперь планерка. Снова графики, планы, резкость Журкова, оправдания... Идеальное сочетание: жесткий главный инженер и демократичный директор.
Журков. Почему техбюро на протяжении месяца не сдает мне анализ выполнения графиков ремонта? Повторяю, только строгая очередность прекратит злоупотребления. Почему вы срываете указания главного инженера?
Начальник техбюро. У меня нет человека. Мы готовим требование на специнструмент.
Журков. Требование надо было сдать в декабре, а вы протянули до лета! Там ленивому чертежнику на неделю работы.
И так далее. Беда в том, что людей не хватает. Надо работать с теми, кто есть. Других не будет, взять неоткуда: по району недостает больше четырех тысяч человек. В горкоме указали: с предприятий не сманивать, деревни не трогать, привлекайте уволенных в запас солдат и выпускников школ... Пока травка подрастет, лошадка с голоду помрет. Стоп, беру слова обратно.
- Подведем итоги, - говорит Никифоров.
Подвели. Он остался один.
Перед ним лежало личное дело Губочева, принесенное секретаршей из отдела кадров. В этой тонкой папке по-за обычными документами, возможно, находилась разгадка житейского перерождения, которая сопутствует каждому и которую редко кто понимает.
Никифоров вспомнил голос сына, солнечное апрельское утро с последним заморозком, парок дыхания, смешной вопрос-перевертыш: "Папа, а у тебя идет из дыма рот?" Играя с малышом, он любил весь мир, недостойный любви взрослого человека, но без нее - бессмысленный и грозный. "Папа, прыгай, как зайчик!" И Никифоров скакал рядом с Василием, счастливо смеясь. Жить без любви - это значило просто терпеть себя и других.
Но почему он чувствовал себя обязанным защищать Губочева?
Фотография. Тертый жизнью, с потухшим взглядом, толстый, лысый. Образование - семь классов. В сорок первом году - доброволец. Три ранения. Медаль "За отвагу". После войны учился в автодорожном техникуме, не доучился, крутил баранку грузовика, был механиком, заведовал складом горюче-смазочных материалов, работал снабженцем на прядильно-ткацкой фабрике.
Простая судьба. Чем ее измерить?
Так же, как Губочев, в шестнадцать лет полуребенком ушла на войну Мария Макаровна, теща Никифорова. Порой он был с ней ласков, порой не терпел. Должно быть, Мария Макаровна столько намыкала горя в своем материнстве, что любой человек, ставший мужем Лены, казался недостойным ее дочери. Однажды Никифоров грубовато спросил, почему она, распоряжаясь строительными материалами и специалистами, даже не пыталась сделать что-либо для себя. Мария Макаровна усмехнулась: "А ты?" - "Ну что я?" - отмахнулся Никифоров. Но она наседала, принудила ответить: "Неохота мараться". И тогда Макаровна с укором произнесла: "Хоть я тебя не рожала, а все ж я тебе мать - потому что мы похожи".
То, что Никифоров хотел разрешить наверняка, на самом деле можно было разрешить лишь приблизительно, ответив на единственный вопрос: "Мог ли Губочев стать преступником?" Судя по военному прошлому, вряд ли стоило так думать. Судя по рассказу Журкова о вывозке списанного бензина - тоже.
Что ж, пошли дальше. Рассказ несложно проверить: следователь Подмогильный прежде работал в ОБХСС и в прокуратуру перешел не очень давно. Не исключалось, что он даже занимался тем делом. Никифоров позвонил и, не тратя времени на окольный разговор, спросил:
- Несколько лет назад из автопарка пропал списанный бензин, кто вел дело?
- Не помню. Какой бензин? Я занят, Александр Константинович! Я тебе перезвоню. - Подмогильный говорил как сквозь зубы.
- Я буквально минуту! - воскликнул Никифоров. - Там был на складе человек, фамилия Губочев. Гу-бо-чев! Он отдал бензин колхозу. Бесплатно, чтобы не сжигать. Вспомнил?
- Ты чего кричишь? - ответил следователь. - Я, поди, не глухой. Помню то дело. Ерунда: не было состава. У меня свидетельница сидит, понял?
- Почему он отдал именно в колхоз? - выпалил Никифоров первое, что пришло на ум.
- Кажется, тамошний председатель его фронтовой товарищ. Привет. Положил трубку.
Никифоров спустился в цех, зашел в склад. Пахло машинным маслом и деревянными ящиками. Высокие, в три человеческих роста стеллажи были забиты коробками, ящиками, сумками, железной арматурой. В проходах едва можно было протиснуться. Если бы кто-нибудь попробовал проверить, что тут есть, он бы просидел пол-лета. За стеклянной перегородкой, в клетушке, украшенной золотисто-алыми плакатами "Автоэкспорта", Губочев и девушка-комплектовщица рылись в картотеке. Сквозь маленькие верхние окна, забрызганные побелкой, на стол падал солнечный свет; под потолком горели длинные люминесцентные трубки.
- Доброе утро, - поздоровался Никифоров и выключил электричество. - Не темно?
Губочев отодвинул ящик, встал. На нем была белоснежная сорочка с залежалыми складками на груди. К вечеру она наверняка испачкается.
- Ну что, Иван Спиридонович? - Никифорову сделалось неловко. - Ты давно предлагаешь пломбировать твое хозяйство. Раньше руки не доходили, а теперь, знаешь, давай-ка начнем. Пломбируй.
- Как? - спросил Губочев.
- Вот так! С сегодняшнего вечера.
- Конечно, ваше право. - Губочев повернулся к своей помощнице, вдруг быстро заперебиравшей карточки. - Не нашла? Эх ты, чижик... - В его голосе прозвучал ласковый упрек этой тридцатилетней девушке, плоскогрудой, угловатой, с изумительно красивым лицом.
Никифоров заметил, что, кроме белой сорочки, на Губочеве новые темно-синие брюки и бордовые туфли с блестящими пряжками. "Прощальный парад?" - мелькнуло у него.
Прежде Никифорова мало занимало, почему он делает так, а не иначе. Если бы он, Никифоров, был гением, талантом - да куда там талантом, просто сильным организатором, - тогда можно было бы решить, мол, все дано от бога, от природы. Однако природа была к нему не больно щедрой, скорее даже скудной, не наградила ни выносливостью, ни сильной волей, ни ярким даром, а то, чем он располагал, в лучшем случае называлось средними способностями. Девять из десяти на его месте делали бы то же самое: строили, собирали кадры, боялись ошибиться, оберегали свое честное имя. Он был нормальным - в этом, наверное, и заключался его дар.
Он никогда не думал, что способен сказать старому человеку "ты вор".
Отослал комплектовщицу и остался с Губочевым наедине.
- Иван Спиридонович, как же по-другому? Теперь я не могу вам доверять.
- Ну, вывез ветровое стекло, - спокойно признался Губочев. - Дочка в институт поступает. Попросили.