Фотограф невидимого
Пожалуй, эта история никогда не увидела бы света, если бы в одно прекрасное утро один вконец отчаявшийся человечек не проснулся с мыслью, что он должен, во что бы то ни стало должен сделать совершенно необычную фотографию. По правде сказать, эта мысль была подсказана ему главным редактором журнала «Семана илюстрада»,[2] не преминувшим и на вчерашнем заседании подчеркнуть банальность снимков, которыми человечек неутомимо снабжал страницы журнала. Все взгляды устремились к нему, и он тщетно пытался спрятать свои усы за широкими плечами редактора спортивного отдела.
— Нечего прятаться, гордость нашей фотографии! — прошипел главный редактор. — Если вы и завтра не принесете с карнавала приличных фотографий…
В зале воцарилась многозначительная тишина, но фотограф не слышал продолжения страшного ультиматума: обхватив руками голову и упершись локтями в колени, он, казалось, погрузился в скорбное созерцание бездонной пропасти отчаяния, разверзавшейся прямо у ножек его стула. Заседание шло своим ходом, редакторы обменивались предложениями, просматривая содержание праздничного номера, а он думал о фотографиях, которые должен будет сделать завтра, и, как обычно, проклинал свое имя, уверенный, что все его несчастья проистекают из составляющих это имя слогов, раз и навсегда запечатлевших его судьбу.
Он признавал, что старик Мигуэль Оргульо[3] был горделивым человеком, — подлинным олицетворением своего имени. Даже выполняя свои скромные обязанности служащего отдела записей гражданского состояния, он с таким величественным видом заносил в регистры имена младенцев, рождавшихся в городке О… (куда он был назначен), что у людей складывалось впечатление, будто импозантный служащий не просто констатирует факт появления на свет младенца мужского или женского пола, но и решает — с должной серьезностью и на всю жизнь — его судьбу. Смертные случаи, имевшие место в городке О…, не приписывались больше хрупкости человеческого сложения, а связывались с приговором судьбы, ретроспективно провозглашаемым человеком, олицетворяющим собой всех трех парок. Сидя за столом с непроницаемым видом, дон Мигуэль священнодействовал. Его пальцы со вздувшимися суставами, выпачканные в чернилах и пожелтевшие от табака, держали перо над неопровержимыми документами, раз и навсегда утверждая вступление в жизнь или выход из нее, а его печать накладывала последнюю резолюцию на не подлежащее пересмотру решение. Неподкупный, как судьба, он вносил порядок в хаос. Буквы, выписанные его каллиграфическим почеркрм, вызывали радость или горе в далеких ему кругах, которые он не посещал и посещать не стремился: на его долю выпала роль судьи, и он боялся, что, если будет знать своих сограждан, то его симпатии или антипатии смогут повлиять на его решения. Обреченный на одиночество, одетый в любое время года в тот же черный люстриновый костюм, дон Мигуэль медленно проходил по улицам городка, строго отвечая на приветствия сограждан. Он никогда не здоровался первым. Дети убегали от него, старухи смотрели на него с ужасом. А однажды какая-то старая женщина, увидев, как он, высокий и черный, выходит из-за угла церкви, даже упала перед ним на колени. Потом она призналась, что приняла его за ангела смерти.
Может быть, это гордое уединение дона Мигуэля Оргульо, окруженного ледяной атмосферой, в которой не выжила бы ни одна душа, кроме безвременно увядшей души его самоотверженной супруги, или непонятная холодность, рожденная его отношением к своей службе, навсегда закрыли для него путь к другим, лучше оплачиваемым должностям, а может быть, сам дон Мигуэль не хотел допустить перемены, которая лишила бы его права провозглашать в городке О… рождения и смерти. Факт тот, что он умер, не дожив до пенсии, на том же посту, на который вступил, прибыв некогда в этот выжженный солнцем городишко.
— Да, — говорил он жене, превратившейся в мумию из-за разреженного воздуха, которым она вынуждена была дышать возле него, — род Оргульо — это род гордецов.
Но, словно предвидя, что сын, дарованный ему его невзрачной супругой, не снесет на своих слабых плечах груз врожденной гордости, он решился несколько умерить тяжесть неумолимого наследства (темные стороны которого он, может быть, и сам признавал в глубине души) и не дрогнувшей рукой вписал в свидетельство о рождении имя своего наследника — Модесто.[4]
Впоследствии сын решил, что эти два противоречащие друг другу имени и определили его характер, навеки решив его судьбу.
Модесто был невысок, как мать, и облысел, не достигнув и тридцати лет; но так как фамилия его была Оргульо, он отпустил себе внушительные усы бреттера.
Скромные умственные способности помешали ему стать врачом (как того хотел его отец, мечтавший, чтобы его сын — хоть и в другом смысле — тоже стал распорядителем жизни и смерти своих сограждан), но гордость толкнула его на выбор специальности, которая позволила бы ему носить мягкий галстук и презирать людей, не призванных к служению музам: он стал фотографом. И, чтобы избежать возможных недоразумений, в силу которых его могли принять за простого ремесленника, он заказал себе визитные карточки, из которых каждый мог узнать, что перед ним: МОДЕСТО ОРГУЛЬО — фотограф-художник — бывший гимназист. Однако дух искусства не соизволил спуститься в скромную мастерскую дона Модесто и, несмотря на визитную карточку, столь категорически вещавшую о страстно чаемом качестве, его произведения неизменно поражали банальностью. Даже прожитые годы не научили его ничему. Каждую осень его витрину украшали портреты выпускников местной гимназии, и каждый раз все в том же неопределенном пространстве все те же учителя занимали те же места, так что даже юные выпускники казались вечными и неизменными, так же как неизменным оставался голый младенец, приподнявшийся на мохнатом покрывале, и все те же молодожены стереотипно улыбались прохожим, бросая вызов времени. И время еще долго не отвечало бы на его вызов, предоставляя ему увековечивать на хрупком картоне все новые выпуски гимназистов, голых младенцев и молодоженов во взятых на прокат костюмах, если бы двоюродный брат Модесто, работавший в администрации недавно основанной «Иллюстрированной недели», не помог ему поступить туда в качестве фотографа-репортера.
Так, в один прекрасный день, Оргульо превратился в скромнейшего фоторепортера столицы, что не мешало ему считать себя на голову выше всех остальных учеников Дагерра. Лишенный таланта, он попробовал взять техникой, чтобы с ее помощью добиться результатов, которые избранным приносит вдохновение. Никто не знал лучше него правил фотографии и никто не нарушал их реже, чем он. Но механически применяемые фильтры и по-школярски распределяемый свет производили снимки, достойные учебников. От художественной фотографии произведения дона Модесто находились на таком же расстоянии, которое отделяет хромолитографию от живописи Гойи.
Но в памятное утро, последовавшее за днем описанного выше заседания редакции, скромный художник проснулся в самом победоносном настроении.
— Приличные фотографии? — пробормотал он, с удовлетворением глядя на свои аппараты, аккуратно расставленные на специально заказанных для них полках. — Хм!
И, так как его имя было Модесто, больше ничего не добавил. Лишь взвесил на ладони новый фильтр, призванный не только увеличить его коллекцию, но и заставить признать его искусство всех сомневавшихся в нем до сего дня.
Он оделся, предварительно тщательно вычистив щеткой черный люстриновый пиджак, который носил из уважения к семейной традиции, завязал большим бантом широкий мягкий галстук, который надевал лишь по праздникам и, выйдя из дома, не спеша направился к заранее выбранной им площади.
Улицы и бульвары заполняли веселые потоки людей, направляющихся к Пуэрта дель Соль, и дон Модесто встретил немало своих товарищей по профессии, аппараты которых щелкали не переставая. Но сам он лишь молча приветствовал их и не спешил открыть свой аппарат. С песнями и плясками бесконечные колонны текли мимо, влача за собой людей в масках и остроумно украшенные аллегорические повозки, но дон Модесто не фотографировал и теперь. Словно не это было его целью, он вошел в десятиэтажное здание, поднялся на последний этаж и, вступив на узкий балкон, принялся терпеливо ждать. Лишь когда площадь совсем опустела, он настроил свой аппарат, укрепил перед объективом знаменитый фильтр и начал с разных углов снимать асфальт. Ни один собрат по профессии не видел, чем он занимается, что избавило его от расспросов и комментариев и помогло быстро передвигаться по заранее намеченному маршруту, который позволял ему прибывать на каждую площадь в тот самый момент, когда ее покидали последние маски.