Павлин Виноградов приехал в Архангельск из Петрограда только четыре месяца назад. Но как-то сразу и люди, и бледное северное небо, и леса, и болота, и тундра - все показалось ему давно знакомым и близким. Великолепие широкой и полноводной Северной Двины, мощный размах ее необозримого устья покорили его с первого взгляда. Теперь, попав в Петроград на короткое время, Павлин скучал и по Двине и по деревянному городу, стройные кварталы которого на много верст свободно и привольно раскинулись по правому берегу реки. Павлин уезжал из Питера ненадолго: предполагалось, что он пробудет в Архангельске не больше нескольких недель. Но все сложилось иначе. В июне переизбирался Архангельский совет, надо было очистить его от меньшевиков и эсеров. Павлин выступал на митингах в Соломбале и беспощадно громил тех и других, как яростных врагов советской власти. Рабочие Соломбалы избрали его своим депутатом. На первом же заседаний Совета он был избран заместителем председателя. Все это произошло так быстро, что Павлин даже не успел удивиться резкой перемене, происшедшей в его судьбе. Нет, он не жалел, что ради Архангельска покинул родной Питер.
Павлин родился под Питером, в городе Сестрорецке, знаменитом своим оружейным заводом. Отец его работал на Сестрорецкой табачной фабрике. После смерти отца, двенадцатилетним мальчиком, Павлин поступил на оружейный завод. Надо было как-то жить и кормить семью. "Да видел ли я детство? Ну, конечно, видел! А лодки? А купанье в Финском заливе? А Корабельная роща? А деревня Дубки?"
Павлин невольно усмехнулся. Все-таки детство его было слишком коротким...
А затем юность, Питер, Васильевский остров, гвоздильный завод, Семянниковский завод за Невской заставой, Смоленские вечерние классы, революционные сходки, столкновения с полицией на заводском дворе и, наконец, 9 января...
Да, 9 января. Он шел тогда к Зимнему дворцу вместе с рабочими своего завода. Царские войска стреляли. Конные жандармы и казаки топтали людей. Кровь на снегу увидел тогда Павлин, алые пятна крови своих друзей и товарищей. "Нет, этот день не забудется никогда.
Быть может, он и определил всю мою жизнь", - думал Павлин, прислушиваясь к стуку вагонных колес.
"Да, юность была буйной. Пылкие речи, революционные надежды... Сколько романтики, сколько хорошего!"
- Хорошего? - вслух повторил Павлин и невольно обернулся. Нет, никто его не слышал. Зенькович мирно дремал, сидя на своей полке.
"Что же хорошего? - Павлин снова усмехнулся. - Солдатчина, военный суд за революционную пропаганду среди солдат, Шлиссельбургская крепость, снова суд, а затем Сибирь, каторга, Александровский каторжный централ..."
Поезд замедлил ход, вагон лязгнул буферами и остановился.
- Какая станция? - сонным голосом спросил Зенькович и громко зевнул.
- Разъезд, - ответил Павлин, высовываясь из окна. - Спи.
Раздался резкий паровозный гудок. Поезд тронулся, и за окном снова сначала медленно, потом все быстрее - побежали телеграфные столбы.
Павлин посмотрел на Зеньковича. Тот уже спал в своем углу, запрокинув голову и сладко похрапывая.
Они познакомились недавно. Павлину, как заместителю председателя Архангельского исполкома, часто приходилось иметь дело с Андреем Зеньковичем и по исполкому и по губернскому военному комиссариату. Несмотря на недавнее знакомство, они быстро сошлись и теперь все знали друг о друге.
Зенькович, так же как и Виноградов, не был коренным архангельцем, или, как говорят на Севере, архангелгородцем. Он родился на Смоленщине, затем был осужден царским правительством за революционную работу и долгие годы провел в сибирской ссылке. Когда началась мировая война, его мобилизовали и направили в иркутскую школу прапорщиков. Почти все годы войны он провел на фронте. Тяжелые, кровопролитные бои, в которых ему поневоле пришлось участвовать, казармы и окопы, ранения и контузии, томительные месяцы в прифронтовых госпиталях и, с другой стороны, дружба с солдатами, революционная пропаганда в армии, надежды ни близость революции и на победу трудового народа - так складывалась жизнь Зеньковича вплоть до Октября 1917 года.
Павлин Виноградов и Андрей Зенькович были людьми совершенно разных характеров. Но порывистого и горячего Павлина сразу потянуло к Зеньковичу, всегда казавшемуся уравновешенным и спокойным. Это тяготение было взаимным: будучи вместе, они словно дополняли друг друга. Каждый чувствовал в другом прежде всего беспредельную преданность тем идеям, в которые они как большевики глубоко верили и за победу которых, не задумываясь, отдали бы жизнь.
Сейчас, сидя в темном вагоне и напряженно думая о прошлом и будущем, Павлин почти с нежностью вглядывался в смутно различимое лицо своего верного товарища и друга. "С такими людьми, как Андрей, - подумал Павлин, - нам не страшны никакие бури".
Где-то вдали прокатился гром. Свежий ветер ворвался в открытое окно, и в вагоне запахло лесом и скошенными травами. Сразу стало легче дышать. Крупные капли дождя забарабанили по крыше вагона.
"Вперед, без страха и сомнений", - вдруг вспомнилось Павлину.
Над самой крышей вагона что-то оглушительно треснуло, и тотчас хлынул бурный, неудержимый летний ливень.
Павлин привстал и, опираясь руками о вагонную раму, насколько мог, высунулся из окна. Молодая березовая роща трепетала от дождя и ветра. Тонкие стволы деревьев сгибались, листва буйно шумела, но во всем этом было столько молодости и силы, что Павлин невольно залюбовался. Подставляя голову дождю, он жадно вдыхал запах летней грозы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Пробило пять часов. На передвижном столике остывала чашка с чаем буро-кирпичного цвета. Была суббота, "викэнд" (конец недели), и Уинстон Черчилль торопился поскорее выехать из Лондона к морю, в Брайтон. Машина ждала его на дворе Уайт-Холла.
Консультант Черчилля, военно-политический писатель Мэрфи, носивший мундир полковника и служивший в военном министерстве, докладывал своему шефу о событиях на французском фронте. Черчилль слушал его невнимательно. "На кого Мэрфи похож? - рассеянно думал он. - Пожалуй, на молочник". Он улыбнулся своим мыслям.
- Извините, Мэрфи, мне надо походить! Продолжайте, мой дорогой, я слушаю...
К сорока годам его нижняя губа отвисла, он расплылся, и в его лице с булавочными глазками и пухлыми щеками, пожелтевшими от постоянного употребления коньяка, появилось что-то жабье. Позднее, когда к старости он сбрил усы, это сходство с жабой стало еще заметнее.
Свою карьеру Черчилль начал двадцать лет назад рядовым офицером, участником нескольких колониальных кампаний. Затем он перешел к журналистике и, наконец, стал парламентским дельцом, членом военного кабинета. Этот растленный человек - актер, политический интриган - всю жизнь преданно служил хозяевам, его нанимавшим. Когда один из писателей-историков того времени назвал его яростным слугой империализма, Черчилль рассмеялся.
- Нет! Это неправда, - сказал он. - Я жрец его, как Саванаролла был жрецом бога.
Крылатая фраза еще более укрепила его положение в капиталистическом мире.
Разложив по столу отпечатанные на веленевой бумаге донесения Хейга, командующего английскими войсками во Франции, консультант Мэрфи рассказывал министру о делах Западного фронта.
- Германский штаб готов к наступлению, неизвестен только час этого наступления, - говорил Мэрфи. - Фош также готовит контрудар. Но планы Фоша и Петэна противоположны. Хейг колеблется между ними. Положение весьма опасное!
- Чем оно опасно? - с раздражением перебил его Черчилль. - Если до июня мы продержались, так теперь... При малейшей удаче мы расколотим Германию вдребезги! Даже в худшем случае обстановка не изменится. В. конце концов, немцы - это только немцы! Что нового из Москвы? - спросил он неожиданно.
Черчилль с первых дней возникновения Советской России стал одним из самых злейших ее врагов. Он следил за ней, готовясь к прыжку и полагая, что час этого прыжка близок.