С одной стороны больницы Ирунчика городской вокзал, второстепен ный, но любимый бомжами, с другой окраинные высотки, и совсем неподалеку от них свалка. Удивительно ли, что "скорая" ежедневно доставляла сюда как местных пациентов, так и проезжих бродяг, доставляла с пренебрежением:

Эй! Куда девать-то живого! Поторапливайтесь!

Свалка, собственно, была и совсем рядом с больницей мусор, в кото

ром попадались части человеческого тела из-под скальпеля хирурга Хомина: их сутками не убирали. Больничное начальство бесновалось, звонило в санэпидслужбу, в районную администрацию, грозило вспышками эпидемий, и только тогда приезжал мусорщик и требовал, чтобы больничный персонал помог загрузить самосвал:

Ваше добро-то, не мое...

Впрочем, и весь-то город погружался в мусор, уже на проезжую часть жильцы выбрасывали донельзя изношенную одежонку, стоптанную обувь. О банках-склянках, полиэтиленовых пакетах и говорить нечего они заполняли и дворы, и улицы, и скверы (где скверы еще сохранились), свалка приближалась к городу, город к свалке вот-вот соединятся.

* * *

Бомжи и мужского и женского пола начинали в больнице одинаково: лечить их не надо, они давным-давно мечтали умереть. Но стоило только к умирающему приблизиться доктору, назначить больному какое-нибудь лекарство и дело менялось, больной уже с надеждой смотрел на свою судьбу: а вдруг?

Собственно, на то и врач: он мог и не обладать человеколюбием, мог не любить человечество, но человека-то обязан был лечить независимо ни от чего. Ни от того, какой этот человек, какого возраста, пола и цвета, ни от того, была или совсем не было уверенности, что человека можно спасти, ни от того, какой срок у этой жизни оставался несколько часов или несколько лет. Ну а если кто-то и поставил Ирунчика на ее должность, так сам Господь Бог. Только Он мог ее от должности и отрешить. Но не отрешал, не освобождал. Не было никаких признаков освобождения.

Кроме того, она помнила, никогда не забывала тех нескольких случаев, когда она она сама, не доктор Хомин, не доктор Несмеянова, но она сама спасла больных.

У нее было безобманное чувство: вот от этого больного отходить нельзя. Дежурство ее кончалось, а она не уходила, и вправду наступал момент, когда больного надо было увезти из палаты и подключить к искусственному дыханию, или не дать ему уснуть, или сосчитать ему пульс и срочно дать лекарство. Не будь ее в ту минуту рядом все, одной жизнью на земле стало бы меньше.

Ирунчику всегда было ясно: что-то в ней есть такое, что надо беречь как зеницу ока, но что это было она не знала, тем более не знала, как это надо беречь. И что это значит беречь?

* * *

"Хромая роль" ее больше не интересовала, но этот исчезнувший интерес надо было чем-то заменить. Вполне могло быть, что, если присматриваться к больным еще внимательнее, если не пропускать мимо ушей их разговоры, жалобы и жестокие между собой споры, можно услышать что-нибудь не менее интересное, чем "хромая роль".

У Ирунчика теперь был опыт: пусть всего одна фраза больного, пусть один возглас или обрывок спора с соседями по палате, но если вдумать ся можно из обрывков составить довольно полное представление о человеке.

Кроме живых, умершие тоже оставляли о себе те или иные впечатления.

Смерть бывает разная. Каков человек, такая у него и смерть: одни проклинают жизнь и призывают смерть скорее, скорее, где ты там запропас тилась? Другим надо подышать еще пять минут. А кто-то умирая как бы делает важное дело, и неплохо делает...

Женских палат в отделении доктора Хомина было только две, обе не

большие, но услышать там что-то определенное было невозможно: все, кто мог говорить, говорили со всеми сразу.

Другое дело палаты мужские, тем более что там лежали не только бомжи, но и "приличные", они не были заброшены, им из дома ежедневно приносили обеды: первое, второе, третье, все в стеклянных баночках; у каждого имелись собственные ложки-вилки. Им и лекарства, и бинты, и книги тоже приносили, но похоже было, что эта помощь их не столько успокаивала, сколько возбуждала: политика, а заодно с ней и всяческие обиды так и перли из них, так и перли, то и дело становились важнее самой болезни.

И вот уже один старичок в сотый раз повторял и повторял, что он тридцать три года проработал в Госплане, в лесной отрасли, что его дважды принимал тогдашний предсовмина Алексей Николаевич Косыгин, один раз двадцать, а другой так и тридцать минут были приемы, что он имел персональную машину и телефон-вертушку.

А теперь? спрашивал с надрывом этот безусый и безбородый старичок с морщинами на подбородке. Теперь я никто! Теперь у меня пенсия двести тысяч, потому что, видите ли, в моем пенсионном деле какой-то бумажки не хватило. А куда пойдешь за бумажкой? Спрашивается куда, если Госплана нет, Министерства лесного хозяйства тоже нет? Нет и нет не дожить мне до справедливости, до прихода к власти товарища Зюганова, до того момента, когда народ сметет с лица земли нынешних правителей!

Все старички, подобные этому, были горячими сторонниками Зюганова и Анпилова, только выражались по-разному. Один из них, пока Ирунчик делала ему уколы то ли в правую, то ли в левую ягодицу, объяснял ей положение дел в государстве таким образом:

И вот еще в чем дело, дочка: все наше государство, вся законодатель ная, вся исполнительная власть стоит нынче на соплях начальства... Скоро, очень скоро соплей наберется столько, что все государство развалится на все стороны! Обязательно на все!

Был один старик-чудак, тот все время возмущался:

Молодость нужна для продолжения рода. Раньше молодостью умели пользоваться и для других целей, а нынче нет, не умеют. Ну а если так, пусть молодежь занимается своим делом и не лезет в философию, в высшее мышление. А то какой-то тридцатилетний сопляк изображает из себя то ли Фрейда, то ли Кафку, то ли Гельмута Коля! Изображает начало новой эпохи, новой литературы, нового человечества, а старики тем временем помирают. Несправедливо! Мне надо прибавить годочков, вот кому! Я заново ничего открывать не буду, я знаю, что таких открытий было тьма-тьмущая, и все курам на смех!

Еще один больной, в годах, в недавнем прошлом ответственный работник военно-промышленного комплекса, часов десять в сутки излагал свою непоколебимую точку зрения:

Пустили на ветер мировую технику. Все страны нам завидовали, Америка, бывали случаи, нас догоняла, а нынче вэпэка нет, армии нет, завтра нас Эстония завоюет, недорого возьмет! Теперь у нас две остались надежды: Иисус Христос и ядерный щит!

Его спрашивали:

Ты что же церковный коммунист? Серп и молот, а посередине свечка! И крест?

Вот именно, вот именно! Придать коммунизму православие это какая получится сила?! соглашался бывший работник военно-промышленно го комплекса.

Еще был один:

Почему за Чеченскую войну не судят Грачева? Он что, как был луч

шим военным министром, так и остался? Да у него на личике написано, кто он, каков он есть! Это надо особой проницательностью отличаться, чтобы вот так приблизить к себе Грачева с Коржаковым! Лестью берут! Не хочу, не хочу жить в этом кошмаре невозможно!

Но лечился этот больной очень усердно.

Кто больше всех молчал это неудавшиеся самоубийцы, как правило, молодые ребята. Их тоже лечили, они тоже кое-как выздоравливали, но молча, как будто что-то все время обдумывая.

Ирунчик-то знала: ничего они не обдумывают, мысли им не нужны. Они смотрят в потолок, вот и все их нынешнее занятие.

А недавно все в ту же седьмую палату положили не очень старого человека, но с седыми космами и с красным носом, которым он беспрерывно фыркал. Этот заговорил против всех:

Великая Октябрьская революция вовсе не праздник, а день траура и позора! Как же иначе, если двадцать пятое октября первый день Гражданской войны, когда мы, русские, четыре года подряд безжалостно, жестоко, дико резали друг друга?! Плакать надо в этот день, а мы гордо ходим с красными знаменами. Очень гордо! Говорим: мы всему миру, всему двадцатому веку преподали великий нравственный урок! Вот до чего может быть искажено человеческое сознание!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: