Отец не раз говорил Гвиздону:

- Ну чего тебе неймется? Каждый год бегаешь - и все напрасно!

- Павел Иванович! - отвечал Гвиздон. - Я все равно убегу в Польшу, в город Лодзь. Я выпишу туда свою жену с деточками, - (у Гвиздона была русская жена-громадина, она каждый год рожала ему маленьких), - а тебе сошью костюм - ты в жизни не носил, носить не будешь, если я не убегу. Все еще не понимаешь? Вижу - не понимаешь... Жаль, жаль!

- Костюм ты мог бы сшить мне и в Барнауле!

- В Барнауле? Ты в уме ли? Да разве может быть в Барнауле такой матерьял, как в Лодзи? Да в твоем Барнауле и утюга-то настоящего портновского не было и нет! Швы разгладить во всем городе негде! А называется "город"!

При всем том Гвиздон был очень начитанным и знающим политиком, участником ранних лодзинских рабочих организаций. Маркса он знал назубок.

Каждую неделю ссыльные ходили в ГПУ отмечаться, и Гвиздон при отметке спрашивал:

- Товарищ! Гражданин! Я тут перевоспитываюсь на платформу советской власти, Маркса студирую, а у меня случай случился: никак не пойму Маркса насчет труда и капитала. Честное слово - столбняк! Будьте добры, у кого бы, у настоящего партийца, мне получить разъяснение? Прямо необходимо, иначе могила, и боль-ше ничего!

Настоящего партийца не находилось даже в окружкоме ВКП(б), где его ненавидели лютой ненавистью.

Мой же отец не имел никакой специальности и в конце концов стал продавцом единственного тогда в городе книжного магазина, мать работала далеко не всегда, так как ухаживала за больным отцом, если же отец оказывался без работы, она устраивалась библиотекаршей в детскую библиотеку - там всегда находилось хотя бы и временное место, а я радовался: книг, самых интересных, у меня становилось навалом.

И книжный магазин, и библиотека были теми местами, куда ссыльные интеллигенты сходились "поговорить", вполне, я думаю, безобидно, просто ради обычного общения.

Таким образом, мои родители были как бы связными. Я же был посыльным у одной совершенно необычной фигуры - ссыльного Георгия Сергеевича Кузнецова, меньшевика, активного члена Второго Интернационала, лично знакомого с Плехановым (а Плеханов и Мартов были чуть ли не единственными политиками, признаваемыми кланом барнаульских ссыльных).

Род мастеров Кузнецовых начинался со времен адмирала Ушакова, под руководством которого деревенские братья Кузнецовы строили русский флот в Одессе, а потом пошло и пошло - Кузнецовы стали выдающимися, великими мастерами. Георгий Сергеевич трудился на самых крупных предприятиях России - в Екатеринбурге, в Екатеринославе, в Питере. Путилов заключал с ним контракты, в которых предусматривалось, что сыновья-гимназисты Кузнецова имеют право входа в любые цеха Путиловского завода в любое время: Кузнецов хотел воспитать их все в том же потомственно-мастеровом духе. Это не удалось, его уже взрослые сыновья жили в Барнауле с отцом, но неизвестно, чем занимались, по-моему, ничем. Георгия же Сергеевича советское начальство вынуждено было уважать и даже любить, он мог восстановить разрушенный цех, с первого взгляда оценить любую новую машину - на что она способна и какой ей требуется уход. Был такой случай, когда он починил мотор самолета, хотя до этого никогда в жизни самолетов не видел. Он знал несколько европейских языков, так как не раз бывал в эмиграции и обладал удивительной памятью: помнил каждую страницу прочитанной книги и очень удивлялся тому, что далеко не все могут так же. Где-то к концу двадцатых годов была введена практика, в соответствии с которой меньшевик или эсер выступал в печати с письмом по поводу своих прошлых ошибок и заблуждений и с признанием советской власти. В газете "Красный Алтай" опубликовал такое письмо и Кузнецов. Ему тут же подали вагон, в котором он уехал на Украину и стал там директором одного из крупнейших заводов, через три года он был расстрелян. Хотя он и не вел со мной никаких разговоров, я все равно был подавлен этим человеком, его неторопливой, неразговорчивой умелостью. Ничего подобного в нашем клане (не нахожу другого слова) не было, он представлялся мне волшебником: невысокого роста человек, седеющий, даже седой, очень не любивший что-либо рассказывать о себе, о своих встречах с Плехановым, с Мартовым, с Вандервельде - а я уже знал эти имена, - с глуховатым голосом и помнивший все на свете.

Я разносил его записки (телефонов же не было) в разные учреждения и разным лицам. Я уверен, что в записках, которые я передавал, не было ничего политического, он никогда бы не позволил себе подставить меня, а через меня и моих родителей.

Индустриализация России была его мечтой, я думаю, именно поэтому он и написал свое письмо в "Красный Алтай" и согласился стать директором советского предприятия.

Другое семейство, которое было очень близко и мне, и моим родителям, это Швецовы.

Николай Аркадьевич Швецов, раз и навсегда эсер, красивый человек с безупречной военной выправкой, отвоевавший всю мировую и чуть ли не всю Гражданскую войну, был, пожалуй, наиболее откровенным антисоветчиком, он имел большой опыт конспирации дореволюционной, пользовался этим опытом и при советской власти: устроился на работу бухгалтером куда-то в милицию.

Не могу не рассказать об истории нашего знакомства. Мы шли с мамой по тихой барнаульской Бийской улице, мама держала меня за руку, мы мирно беседовали, как вдруг из-за угла вынырнула женщина - в пенсне, чуть растрепанная и в какой-то явно еще довоенной шляпе.

Увидев нас с мамой, она резко остановилась, мама остановилась тоже, некоторое время они внимательно смотрели друг на друга, потом эта женщина бросилась к маме:

- Вы - Залыгина?

- Да! - подтвердила мама. - Каким-то образом мы, кажется, знакомы?

- Ну да, ну да - моя сестра была знакома с вашей сестрой Людмилой в Ярославле и рассказывала мне о вас. Вы - Любочка?

- Любовь Тимофеевна! - подтвердила мама, и на другой день мы все трое - отец, мама и я - были у Швецовых в гостях.

Дом Швецовых вообще стал самым приветливым для всяческих встреч, там-то чаще всего и стали собираться все наши знакомые. Что делали? Пели песни на стихи Некрасова ("Волга-Волга, весной многоводной ты не так заливаешь поля, как великою скорбью народной переполнилась наша земля..."). Я тоже пел и даже верил в то, что у меня есть голос. Но больше чем пел, я переживал песни.

Мы пили чай с сухариками, а иногда и с печенюшками, которые готовила Елизавета Ивановна, хозяйка дома. Чтобы на столе было что-то спиртное, я не помню. Может, и было, но так, чтобы дети не видели.

Анастасия Цветаева поведала бы об этом знакомстве как о чем-то невероятном, даже мистическом, но для участников встречи случай был обыкновенным, самим собою разумеющимся: все эти люди узнавали друг друга с первого взгляда, никогда не ошибаясь (может быть, им опять-таки помогал конспиративный дореволюционный опыт).

Политические разговоры в этой компании, конечно, велись (преимущественно в отсутствие детей), но споров между, скажем, эсдеками и эсерами не было - уж очень ценилась дружба, доброжелательство. Советскую власть почти не задевали - каждый имел о ней свои представления, но почему-то все с огромным интересом относились к деятельности Второго Интернационала и к материалам, которые публиковала нелегальная газета ("Социал-демократ", если не ошибаюсь), издававшаяся, как я понимаю, за границей.

В этой среде был даже свой собственный язык, свои обозначения: если заходил разговор о каких-то интимных отношениях, говорилось: "она ему "симпатична"" ("весьма симпатична"), люди же подразделялись на "интересных" и "неинтересных", слово "болезнь" заменялось словом "недомогание" - сильное и даже очень сильное, но - "недомогание", о ГПУ, как правило, говорили "три буквы", расстрелы назывались "концом": "он получил конец". Много говорили о только что прочитанных произведениях художественной литературы.

Мы, дети, после чая с печенюшками играли и шалили до полного изнеможения. До изнеможения играл и шалил с нами и красавец ирландский сеттер Дружок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: