Были у меня с ним и расхождения по вопросам преподавания мелиорации: он давал своим студентам двенадцать задач-упражнений, это позволяло ему охватить практически весь курс орошения; я на 4-м курсе давал цельный курсовой проект - материала меньше. Зато хорошая подготовка к производственному проектированию.
Алексей Николаевич слыл человеком сухим, неразговорчивым и прижимистым. Но мы беседовали подолгу, он заинтересовался моей диссертацией, быстро провел ее через ВАК (когда там свирепствовал Лысенко и лысенковцы), и утром осеннего дня мне выдали документ кандидата технических наук, а вечером приняли в Союз писателей.
Позже говорили, что, когда Костяков умер (в 1957 году), обнаружили, что он брал со сберкнижки по 500 рублей в месяц, остальные (гонорары, несколько Сталинских премий, а это были очень большие деньги) перечислялись на счета детских учреждений. Он много читал, знал русскую (и иностранную) классику и уже по одному этому был демократом - мне не хватает встреч и бесед с ним до сих пор.
Нас не затронули страшные 1937 и 1938 годы, кончили мы институт в 1939-м, мало зная - совсем не зная - окружающую действительность.
Мы, как правило, хорошо зарабатывали - если летние каникулы были двухмесячные, мы проводили на производственной практике не меньше трех-четырех месяцев, а то и больше, и нам платили не только как инженерам, но и как инженерам главным, как начальникам изыскательских партий, руководителям проектов и даже экспертам. Почему так? Потому что на нашем производстве в то время были почти исключительно инженеры-практики (и такая в ту пору была квалификация) без теоретической подготовки, они говорили: это - трудные расчеты, вот уж приедут студенты, они и рассчитают - народ грамотный. И мы опять-таки чихать хотели на всяческую политику. И деканат, и дирекция института каким-то образом умели не вмешиваться в наши дела и настроения.
Когда я кончил учебу, я стал работать рядовым инженером, а главным инженером треста был Куликов - студент-заочник третьего курса нашего же факультета.
Я женился на однокурснице и одногруппнице, дочери профессора. Некоторое время я жил в семье жены и встретил там точно такой же расклад, как и у себя дома в Барнауле: мой тесть Сергей Васильевич умудрился в четырнадцать лет сесть в тюрьму по политическому делу, а моя теща понятия не имела о политике, усердно хлопотала по дому, читала русских классиков и романы на французском.
Я и позже неоднократно сталкивался с профессурой дореволюционного и даже довоенного образования, не знаю уж, повезло мне или еще что-то, но все они были демократами и беспартийными. Иные прошли школу Беломорско-Балтийского канала, канала имени Москвы - первых великих строек, но или разговоров на этот предмет они избегали, или гордились орденами, полученными при освобождении.
Однако самой замечательной фигурой среди этой беспорточной профессуры был, конечно, мой тесть Сергей Васильевич Башкиров. Человек очень скромный, очень нетребовательный, а временами и бесконечно наивный, он обладал поистине фантастической биографией, о которой можно было бы написать интереснейшую книгу.
Один-два эпизода.
Выйдя из тюрьмы, Сергей Васильевич блестяще сдал экстерном за гимназию и занялся выпуском... нелегального журнала. Он его писал и редактировал, набирал и тиражировал в Костроме, наполнял номерами два чемодана и увозил то в Минск, то в Варшаву, откуда и распространял тираж. Потом он решил учиться дальше, но проживание в университетских городах России ему было запрещено, и он уехал в Германию, в городок Митвайду под Хемницем. Там был технический институт, который принимал слушателей без экзаменов, но если человек не сдавал экзамен за первое полугодие, его отчисляли. Так или иначе, народ там был самый разношерстный, в том числе и негры. Негров было очень немного, и они не могли организовать свое землячество. Их приняли русские, создали Русско-негритянское землячество имени Чехова, председателем которого стал Сергей Васильевич. Раз или два он пешком ходил в Швейцарию и консультировался там у русских политэмигрантов.
Другой случай. В 1937 году Сергей Васильевич собрал вещевой мешочек с зубной щеткой, мылом, с другими самыми необходимыми предметами, а когда жена спросила: куда это ты собрался? - в НКВД! - ответил он.
- Да ты с ума сошел!
- Ничуть! Я пойду попрошу посадить меня на недельку, а за это время кому надо разберутся, что за мной нет никаких грехов, и меня отпустят с миром. А то слишком много ведется разговоров, что я меньшевик и еще, и еще что-то такое... А я уже десятки лет как беспартийный.
Жена едва его удержала. Несколько позже Сергею Васильевичу досталось-таки на орехи, но посадить его не успели - сняли Ежова.
* * *
К чему я все это? Да все к тому же демократизму, как я его наблюдал в свое время, в очень даже грозное время.
Мы жили своим, комнатным, мирком, и нам не очень-то было дела до мира всеобщего. Для нас коридор общежитки, будучи необходимым, был уже чужим. Комната и чертежка - вот это дело другое, это наше дело.
Я даже и не сказал бы о какой-то пылкой дружбе между нами, но вот о нашем демократизме - скажу и еще.
Мы принимали каждого из нас таким, каков он есть, и я не помню случая, чтобы в отсутствие одного из нас мы хоть бы словом об этом отсутствующем отозвались, судили о нем, рядили.
Это было бы для нас чем-то недопустимо бабским. В чем-то мы могли бы помогать друг другу в учебе, в деньгах, может быть, но не помогали: помощь надо было просить, а вот это и не было принято. Никто из нас никогда и никому не был должен ни копейки.
Ну а если кому не хотелось и слова в комнате сказать - молчи сколько хочешь. У нас был и такой молчун - Саша Турбин, в будущем автор ныне забытой "Новой системы орошения", лауреат Сталинской премии. Если он и говорил что-нибудь - так только глубоко вздыхая:
- Ох, ребята, не успеваю я с курсовыми проектами. Значит, и с экзаменами засыплюсь! Годовой отпуск взять, что ли? Отстать на год?!
До весенних экзаменов еще месяц-полтора, Саша собирает чемодан.
- Ты куда, Сашка?
- Да вот думаю пораньше податься на производство. Подзаработать надо.
- А - экзамены? А проекты?
- Да я сходил к декану, а он разрешил мне сдать все досрочно.
- Как сдал-то?
- А на пятерки! - виновато говорил Саша.
Я был самым легкомысленным в нашей комнате, да к тому же писал, печатался. Ребята читали, но никто никогда ни словом не отозвался на мои "труды": сам писал, сам должен и знать цену написанному, посторонним не след вмешиваться. Несмотря ни на что, среди этой очень серьезной публики я чувствовал себя прекрасно.
Был у нас Вовка Коновалов, тоже под тридцать лет, техник и, более того, - инженер-практик, отличник из отличников. Опять же танцор, франт, кудреватый красавец, институтская гроза всех девчонок. Мы им при случае хвастались: вот какой у нас факультет, вот какая у нас комната! (Я широко пользовался его галстуками, часами и пиджаками - брюки были длинноваты, пока не завел собственных.)
Ложился Вовка спать раньше всех. Через минуту-другую на него можно было сесть верхом, поколотить его кулаком - никакой реакции. Утром Вовка просыпался тоже раньше всех, садился в кровати (а спал он при любой температуре голым), снимал со стены свою любимую мандолину... Спишь, спишь - и слышишь: "Роз-Мари, Роз-Мари!..", а то и отрывок из арии Онегина (а голос у Вовки был хороший, если уж не отличный).
Значит, 6.30 утра, можно и еще поспать.
Но даже и не этим всем был знаменит Вовка на факультете, а своими чертежами. Каждый лектор знает: наступает момент - и аудиторию надо чем-то удивить. И когда я уже сам читал курс, я имел про запас Вовкины чертежи довоенных времен и с десяток кнопок: "А графически мой сокурсник Владимир Коновалов изображал это и это так. Подойдите! Посмотрите!"
Невероятностью были изображения плотины в разрезах, еще большей невероятностью - экспликация. Вовка был изобретателем шрифтов, любимой его буквой была "К" ("Коновалов"), вроде и придраться нельзя - все стандарты налицо, но - творчество, творчество!