Взобравшись на крыльцо к самому столу, за которым сидели члены суда, Толя взмахнул единственной рукой и, заглушая поднявшийся шум, прокричал Брусенкову:
- Ты, председатель, на народ по столу не стукай! Народ сюда прибыл не для того, чтобы ты - раз! два! три! - до трех сосчитал, а все бы глазами только сморгнули! Не фокус в балагане пришли глядеть - человека судить. Якова Власихина, вот кого! Должон я знать человека до конца, когда я сужу его, или не должон? Может, мы его стрелим, а мыслей его уж не узнаем сроду! Что касается ополчения - оно выставленное на всех дорогах, и это уже не твоя забота! Ты хотя и власть, но чисто гражданская, а за караулы отвечаю ныне я!
- Дисциплину под себя подминаешь, Толя, вот я о чем! - миролюбиво, даже как-то ласково объяснил Брусенков Стрельникову. - Ты пойми!
- А заместо дисциплины личный анархизм тоже не вводи! Мозги у каждого собственные, а ты, когда засомневался в вопросе, ставь на голосование, не только на себя и надейся! Это когда нас пятеро или четверо, а тут же народ!
- Ну, не перебивай, товарищ Стрельников, еще предупреждаю! В правилах для Освобожденной территории - иначе сказать, для нашей республики - ясно записано: собрания проводить правильно, ораторам выступать по одному. А ты самого председателя перебиваешь!
- А я тебя не перебиваю. Я - укорачиваю!
- Командир - должон бы порядок понимать. У кого еще вопрос?
Толя Стрельников не уступал:
- Он и есть все тот же вопрос: может ли быть народ сам над собою властью? Отвечай, Власихин!
- Это правильный идет суд! - поддержал Толю Стрельникова Власихин. Глядит до края - кто на подсудимой скамейке, какой человек? Не с одной стороны его обглядывают. Пущай меня допросят, а дойдет - я ответить не смогу, для людей слов у меня нет, я и об этом, не скрываясь, скажу. Когда же меня народом допрашивают, я и высказываться должон тоже до конца. И я скажу: испытывались уже многие народы, на этом испытывались, чтобы самим собою управляться, но по сю пору ни у кого добром не кончалось. Не было такого случая!
- А нынче - может случиться?
- Нынче - может...
- Почему так?
- От большой беды уходим. И да-алеко от нее должны уйти, чтобы она к нам вновь и еще сильнее не пристала! Все должны наново переменить, всю свою жизнь. Сможем ли? Одно знаю - другого исхода нынче нет!
- Гляди, Власихин-то за пророка робит!
- А ты слушай знай. Слушай, не гавкай!
Власихин и здесь понял, что на площади говорится, откликнулся:
- Какие нынче пророки? Их вот делали-делали для народу, святых-то, а они взяли да против народу же и пошли!
- Ни святых, ни власти - мужицкий бунт до края! Так, что ли?
- Не так! Народ бунтует - а почему? Не против власти вовсе, а ищет власть, чтобы к ней прислониться. Он спит и видит власть, чтобы она от справедливости происходила и сама для себя закон блюла... Ведь как мы сами с собою управимся? Как в самих себя верить будем, долго ли? В себя и ни в кого больше верить - отчаянность страшная! Покуда не погрешил, не обидел, как младенец свят - это просто. Они потому, младенцы-то, ни бога, ни власти не знают, что сами святы. А вот в себя в несправедливого верить, беззаконием закон устанавливать - это как? Своим собственным умом каждый час, каждый день, и ничьим больше?
- Мужики! Народ! Он - контра или кто?
Вскочил с места Лука Довгаль Станционный и, не обращая внимания на председателя, прокричал:
- Скажи, подсудимый, а рабочего ты признаешь? Есть для тебя святой лозунг: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" - или нет? Не существует он для тебя?
- Для меня нету его.
- Тогда объясни, почему нету?
- А что городской тот рабочий? Не хозяин он на земле. Он - как тот сапожник: настоящему пахарю сапоги изладить, и все! Что ему прикажут, то и сработает. Работает, а работы не видит. Сделал гайку, куда она пошла, зачем и кому - у его капли заботы нету, хотя ты выкинь ее в отхожее место - абы уплачено было. Он какую хошь вредность фабричную сделает - отраву, газов, чтобы людей на фронте, ровно мышев, травить - ему все одно. Лишь бы жалованье шло. У меня труд - он не выдуманный, он с человеком вместе рожденный. Ты не плати мне вовсе, я все одно буду сеять, хотя бы для себя, когда не для продажи. Это - труд сущий. Труд, а не нанятая работа! А у него какой это труд? Служба, а не труд! Он свободу от капиталиста провозглашает, кричит, будто свободу несет! Какую свободу? А кто его, капиталиста, произвел? Крестьянин или кто? Он же, рабочий, его и произвел своей службой, вовсе не я, мужик! Это не от меня, от его пошло, что все продается и покупается - все! Он - нужон, рабочий. Без его нельзя. Понятно. Но почто его надо плодить по земле без конца и краю?
- Вот здесь ты провозглашаешь гибель народу, - снова заговорил Довгаль, - когда хочешь мужика от рабочего отколоть. Товарищи, я это особо говорю, чтобы все слыхали: высказался до самого конца подсудимый! У народа один варвар - Колчак, а кто против рабочего либо против крестьянина - тот враг обоим! Нельзя представить, сколько нынче рабочий приносит неисчислимых жертв, когда борется с Колчаком на железной дороге и в мастерских, а у нашего подсудимого такие слова на уме! Позор и несчастье, когда мы поверим ему! В этих его словах - полный конец мировой революции заложен! Он ее, мировую, убить хочет, когда она - еще младенец! Предать и убить, как тот иуда! Товарищи! Пролетарию - ему держаться больше не за что, только за правду и справедливость! У него нет другой приверженности, у него голова не затуманена личной собственностью и даже - собственной личностью. В нем, в каждом, - сердца мильонов, и мысль мильонов живет и трепещет! Он не так себя слышит, сколь голос масс, и надежду масс, и веру в великое будущее слышит он в каждую минуту! Забота у него не о себе - о трудящемся народе, сколько есть его на свете! Или пролетарий не сознает, что без мужика - ни государства, ни народу нету? Или забыл, что вся страна от мужика пошла? Или позволит когда мужику погибнуть? Ничего такого не будет сроду и не может быть, потому что это для самого же пролетария - гибель и для всех людей - гибель! Почему же тогда мужик Яков Власихин, наш подсудимый, замахивается на пролетария?
Небольшое аккуратное лицо Довгаля покраснело, голос у него дрожал, он вышел из-за стола и наступал на Власихина, и Власихин как будто только сейчас понял, что его судят, и отступил вдруг, оторопел. Довгаль же произнес уже тише и спокойнее:
- Когда пролетарии всех стран не то что личное, а всяческое различие между собою ликвидируют и, будь то татарин либо француз, все нации соединятся в одно пролетарское целое - это какая же получится сила? И какая правда? И какая настоящая жизнь пойдет вместо нонешней подделки? Вот к чему Власихин глухой оказался - к правде всех правд к справедливости всех справедливостей! Вот почему он и сынов своих спрятал от священного долга мировой революции, навсегда опозорил их! Мы не только что от себя - от имени его детей его судим! И нам власихинская справедливость не нужна - нужна своя собственная! Ясно и понятно!
- Товарищ Довгаль, высказался? До конца? - спросил Брусенков.
- До конца!
- Какую же ты после всего предлагаешь меру подсудимому?
- Народ скажет какую... - проговорил Довгаль. - Скажет ясно и понятно...
- А меру надо было тебе высказать, Лука! - сказал Брусенков Довгалю, когда тот сел за стол. - Говорил ты ладно, но не до конца. Он ведь крепкий, Власихин. Ты, может, и не знаешь, какой он крепкий! Его сперва надо отделить от его же слов, от всяких воззваний, как овечку от стада. После уж, когда он один останется...
И Брусенков поднялся и громко повторил то, на чем кончил Довгаль:
- Ясно и понятно! - повторил он. Замолк на минуту.
- Он-то непонятный, Власихин сам... - сказали на площади.
На этот голос тотчас отозвался другой:
- Стрелить его - враз понятный сделается!
Брусенков подтянул рубаху, поясок на поджаром своем туловище, поднял руку. Откашлялся.