Он видел, как рядом бежит немолодой усатый летчик, застегивая комбинезон, тряся одутловатыми щеками. Как обгоняет их резвый молодой лейтенант с лихими усиками и быстро работающими локтями. Как присел у края дороги грузный прапорщик, завязывая шнурок. Топотали башмаки по снегу, сигналили автобусы, тяжело дышали, окутываясь паром, торопящиеся люди. Библейское, древнее чудилось Коробейникову в их испуганном топоте. Будто им всем было знамение: встали на небосводе две кровавых луны, или солнце взошло как черный, языкастый подсолнух, или недвижно над кровлей храма повисла ослепительная, с алмазным хвостом, комета. Жизнь, ожидая погибель, землетрясение, или извержение вулкана, или всемирный потоп, стремилась спастись и укрыться. А вслед ей указывал гневный перст, направляя во тьму, где ей надлежало пропасть.
Выбежали за шлагбаум на взлетное поле. В пустоте дул морозный ветер. В вышине сверкали, переливались звезды. По всему аэродрому мигали огни, вспыхивали прожекторы. Тягачи медленно вытаскивали из капониров тусклые тела бомбардировщиков. Заправщики, оседая от тяжести переполненных цистерн, выбрасывали едкую гарь.
Толпа редела, рассеивалась, разбегалась по пространству аэродрома, к самолетам. Командиры торопились к подземному бункеру, где размещался КП полка, спускались в глубину, минуя автоматчиков охраны.
Коробейников топтался снаружи, обжигая ноздри о железный воздух, которым пахла тьма, звезды, стволы автоматов, далекие крестообразные самолеты, бескрайняя равнина снега. Из бункера поднимались командиры. Их лица скрывала тьма, но походка была тяжелая и медлительная, словно это были не летчики, а водолазы. В руках у них были одинаковые белые пакеты, и казалось, что руки забинтованы. Коробейников угадал в темноте командира бомбардировщика с бортовым номером "34".
– Товарищ майор, у меня просьба. Возьмите меня в полет. Хочу описать учебную тревогу и ночные полеты…
Майор повернулся к нему, и в свете проревевшего бензовоза лицо его было белым, опухшим, словно напудренная маска:
– Тревога боевая… Летим на удар… В Германию… – И зашагал, неся в руках белый конверт, с трудом отдирая подошвы, словно земля в несколько раз увеличила свое притяжение.
Коробейников не сразу понял. Ответ командира медленно, как тяжелый предмет, оброненный в густую тину, продавливался в рассудок, на дне которого таился ночной кошмар – красный мясной обрубок с шевелящимися конечностями.
Алюминиевый фюзеляж с номером "34". Упертая в наледь штанга шасси. Плоскость крыла, бивнем уходящая в темень. Вспыхивают фонари. Луч прожектора облизывает самолет. Экипаж поместился в стеклянную оболочку кабины. Пальцы бегают по тумблерам, ручкам настройки, кнопкам прицелов. Техники, как пчелы, облепили самолет, похожий на алюминиевый цветок.
Коробейников стоял на морозе, под огромными белыми звездами, глядя, как в черной бездне реют розовые, голубые, изумрудные переливы. Ждал, что у горизонта метнется длинная, как надрез, зарница, и небо станет сворачиваться, словно сдираемая, трескучая шкура. Стекляшками посыплются звезды. Под содранной шкурой откроется невыносимый для глаз свет, который и будет Концом Света.
В мозг было вморожено кристаллическое слово "война", – и оно сопрягалось с кристаллической, из ромбов и квадратов, кабиной, с кварцевым блеском небесных звезд, с остроконечной красной звездой на отточенном киле.
Он не мог шевельнуться, не мог дышать. Был поражен параличом, исключавшим любое действие. Надо было мчаться в Москву, хватать жену и детей, маму и бабушку и спасаться. Кидаться в чащи, в глухие деревни, в безлюдные дали. Прижать к себе, накрыть сберегающим покровом. Смотреть, как трескаются вокруг горизонты, качаются в небе ядовитые радуги, дуют свирепые вихри, выдирая с корнем деревья, пронося обломки мостов, небоскребов. Но он оставался недвижен, как соляной столб.
Все эти годы война витала над миром, приближалась, отдалялась, начинала душно дышать в ухо. А потом утихала, превращаясь в надоевшие угрозы политиков, пресные требования миротворцев, в казенные фестивали молодежи, в трескучую пропаганду. Он изучал военную техносферу, восторгался мощью авианосцев и подводных лодок, разящими штурмовиками, пусками тяжелых ракет. Но ни разу война не приближалась настолько, что дыбом вставали волосы от мысли, что уже летят к городам молчаливые головки урана, и сейчас начнут испаряться в белой плазме Василий Блаженный, Крымский мост, кирпичный дом в Тихвинском переулке, где в белом креслице дремлет бабушка.
Молекулы морозного воздуха были приведены в возбуждение сближавшимися полюсами. Материя доживала последние, данные Богом мгновения, перед тем как превратиться в ничто. Последние времена обретали физическую ощутимость тающих секунд, в которые совершалась заправка бомбардировщика, карабкался по стремянке механик, штурман в глубине кабины разворачивал карту Германии, командир разрывал конверт, извлекая приказ с указанием цели: Гамбург, железнодорожный узел, группа военных заводов, военно-воздушная база в окрестностях города. Время стекало с невидимого острия, и его оставалось все меньше. Ослепительно сверкали звезды. Дымилось перламутровое облачко пара у дышащих губ.
Коробейников вспомнил, как отец Филипп, болезненный, худосочный, вещал фантастическое учение о том, что Господь делегирует человечеству задачу воскрешения из мертвых. Священник, порождение русских умствований, наивно заблуждался: Господь делегировал человечеству вселенское самоубийство, казнь внутри раскаленного шара, откуда через несколько минут станут вырываться миллиарды душ, протыкая огненный шар воздетыми руками. И на них, из других миров, будет взирать суровый и гневный Бог.
Под днищем самолета, где находились бомбовые отсеки, шла загрузка атомных бомб. От фюзеляжа к земле спускался жесткий брезентовый полог, мешавший видеть загрузку. Сквозь щели в брезенте бил яркий электрический свет, качались тени. Вид промерзшего полога из несвежей грубой рогожи создавал ощущение чего-то ужасного, непотребного, невыносимого для глаз. Будто там, за пологом, находился застенок и палач мучил ободранного, висящего на дыбе стрельца, у которого с бороды текла красная жижа.
Коробейников, ужасаясь, заглянул в щель. Ярко горел прожектор. Алюминиевое подбрюшье самолета было раскрыто. Из темной утробы свешивались стальные тяги, колыхалась подвеска, шевелилась затянутая в комбинезоны прислуга. Бомба, которую крепили к подвеске, покачивалась на весу, была черного цвета, мягко скругленная, с грубым стабилизатором. На черном лакированном корпусе светлела маркировка; белые и красные литеры, цифры и знаки, простые, легко читаемые, походили на графику двадцатых годов – эстетика революционного простонародья. Бомба поражала грубой простотой и наглядностью. Слова и строки, написанные лесенкой, напоминали стих Маяковского, но при всей простоте и наглядности Коробейников не умел их прочесть. Быть может, это были "Стихи о советском паспорте". Или строка из Апокалипсиса, где говорилось о "звезде-полыни". Или на бомбе была воспроизведена та самая надпись, что украшала колокольню Ивана Великого, и все не было времени ее прочитать, не находилось терпения расшифровать священную надпись, в которой предсказывался сегодняшний день, отточенный, готовый к взлету бомбардировщик, черная округлая болванка, в которой поселилась вселенская смерть.
Зрачки, побегав по замкнутому, охваченному брезентом пространству, остановились на бомбе и больше не могли оторваться. От бомбы исходило гигантское притяжение. Она обладала громадной гравитацией, которая впитывала световые лучи, всасывала молекулы воздуха, выпивала кровяные тельца, вырывала из глаз зрачки, выхватывала из головы оцепеневшую мысль. Масса черного цилиндра была равна массе планеты, которую астрономы именуют "черным карликом" и которая ненасытно поглощает массивы Вселенной, глотает светила и солнца, выпивает бесконечный озаренный Космос, превращая их в спрессованный черный комок, столь плотный, что в нем нет места для света, жизни, движения.