– Сейчас и вы смотрите на меня как влюбленный. А это просто игра света. Иногда так падает свет, что человек может показаться влюбленным.
Он физически чувствовал, как в пространстве, разделяющем их близкие лица, появляется крохотное углубление. Зарождается малое завихрение. Вытачивается темная воронка, в глубине которой, еще невидимый и удаленный, содержится разрушительный вихрь. Мгновенно приблизится, расширит воронку, превращая в клокочущую страшную бездну, закрутит обоих и умчит в непроглядную глубину.
– Я не имею права влюбляться в вас. Я был в вашем доме. Ваш муж оказал мне гостеприимство. Я чту святость домашнего очага.
– О да, я это поняла из вашей книги. Вы изумительный семьянин. У вас поразительное чувство родословной. Вы сберегаете память предков, как целомудренная весталка сберегает жертвенный огонь. В своей книге вы пишете об одном из своих дедов. Кажется, дед Николай? Расскажите мне о нем.
Воронка пульсировала, словно в ней дрожала сверхплотная спиралька, готовая распрямиться со свистом и хлестнуть смертельным ударом. И надо встать и уйти. Прервать их встречу во благо обоим. Остановить произвольно возникший, ускользающий из-под власти сюжет романа, который сулит превратиться в разрушительный смерч. Прервать сюжетную линию, как срезают заболевшую ветку, дожидаясь, когда на срезе из уцелевших почек возникнет свежая развилка побегов. И, чувствуя, как начинается паника, Коробейников улыбался, прятался за рубиновый бокал, стараясь сохранить непроизвольность речи.
– Дед Николай был один из братьев бабушки. В Тифлисе, в большом двухэтажном доме моего прадеда Тита Алексеевича и прабабушки Аграфены Петровны жила огромная цветущая семья. Восемь детей – три сестры и пять братьев. В нашем фамильном альбоме есть удивительная фотография – все восемь, девочки и мальчики, сидят на веранде, среди больших кубиков, с деревянными ружьями, кто в турецких фесках, а кто в фуражках, и играют в русско-турецкую войну, в одну из бесчисленных кавказских войн.
– В самом деле? А у нас в семейном альбоме тоже есть фотография. Дед, унтер-офицер с "Георгием", с шашкой, с лихо закрученными усами, только что вернулся с германской войны и сфотографировался на какой-то сельской ярмарке на фоне клеенчатого коврика с аляповатым замком. Видите, в наших с вами родах есть воины.
И вдруг паника его улетучилась. Пугающая черная выбоинка сомкнулась, и в ней успокоилась, улеглась коварная змейка беды. Волшебный, волнующий перепад в ее голосе, сродни певучему переливу лесной чудной птицы, тронул его сладко и нежно. Снова вернул недавнюю легкость и счастливое обожание. Ему захотелось поведать ей сокровенное, исповедоваться перед ней, пустить ее в глубину своих родовых священных преданий, зная, что она обойдется с ними бережно и благоговейно.
– Дед Николай был очень талантлив, как, впрочем, и все остальные братья и сестры. Выучился в университете на химика и преуспел в создании синтетического бензина. Занимался живописью и был принят в кругу "мирискусников". Во время последней русско-турецкой войны пошел добровольцем на фронт и стал командиром батареи горных орудий. Отличился под Карсом, когда наш отряд попал в засаду и был атакован турецкой пехотой. Дед не растерялся, приказал развьючить лошадей, которые тащили порознь стволы и лафеты. Их тут же на склоне собрали, и батарея открыла огонь прямой наводкой по наступающей турецкой цепи. Деда наградили золотым оружием. Вручал награду в Тифлисе приехавший Великий князь, с ним маленький цесаревич Алексей. Получая "Золотого Георгия", дед так разволновался, что, в нарушение всяческого этикета, приблизился к цесаревичу и поцеловал его. Был прощен за искренность и сердечность поступка. Когда случилась революция и в Тифлис из Петербурга и Москвы бежали именитые писатели, художники, музыканты, он принимал их у себя в доме, где образовался своеобразный салон. Ушел воевать в Белую армию и окончил войну под Перекопом, чудом избежав плена и жестокой казни, в которой, как говорят, участвовал и ваш красногвардейский дед, приказавший зарубить шашками цвет русского офицерства. Позже он прошел лагерь в Каргополе, чудом выжил и старился в Москве, уделяя мне много внимания. В его комнатке на Страстном бульваре все стены были увешаны подаренными картинами Судейкина, Коровина, Лансере. На полке стояли переплетенные подшивки "Аполлона", "Весов", "Золотого руна". Видимо, в ту пору, в начале века, использовали особый типографский клей, долго сохраняющий горьковатый миндальный запах. Этим клеем пахло у него в комнате. И этот же запах я уловил в вашем доме, когда вошел. Видимо, где-то в библиотеке стоят книги тех лет. Дед Николай умер два года назад. Помню, как после похорон я шел, смотрел на огромную желтую луну и плакал. Это была не жалость к деду, а недоумение, непонимание смерти, которое источалось из меня в виде слез.
– Вы правы, в нашей библиотеке есть много книг начала века. Изумительные живописные альбомы Врубеля и Левитана. "История русской архитектуры" Грабаря. Собрание исторических и философских трудов Милюкова. И конечно же "Аполлон" и "Весы". Из них я узнавала поэзию Серебряного века, читала Кузмина, Гумилева, Вячеслава Иванова, Максимилиана Волошина.
Елена на секунду задумалась, чуть сдвинула золотистые брови. Глаза ее поменяли цвет от лучистого изумрудно-зеленого до глубокого темно-синего. Стала читать наизусть:
Из крови, пролитой в боях,
Из праха обращенных в прах,
Из мук казненных поколений,
Из душ, крестившихся в крови,
Из ненавидящей любви,
Из преступлений, исступлений —
Возникнет праведная Русь.
Коробейников закрыл глаза, ощутив горячий, смоляной, медовый, горько-миндальный, сладостно-пряный стих. Вторил ей:
Я за нее за всю молюсь
И верю замыслам предвечным:
Ее куют ударом мечным,
Она мостится на костях,
Она святится в ярых битвах,
На жгучих строится мощах.
В безумных плавится молитвах.
Молчали, окруженные эхом произнесенных божественных звуков. Будто вместе, рука об руку, прошли через горячую, озаренную смоляным солнцем горницу.
– Мой род, – сказала она, одаривая его той же откровенностью и доверием, – это гремучая смесь русских крестьянских мятежников, разбойников и колодников, от которых произошел мой легендарный революционный дед. И дворян, к которым принадлежала мама, ведущая родословную от Вяземских. Этот взрывной коктейль бушует в брате, который никак не может выбирать между государевым служением и пугачевским бунтом. И во мне есть нечто, что заставляет одной рукой собирать библиотеки, а другой сжигать их в огне.
– Когда будете сжигать свою библиотеку, очень прошу, отложите в сторону мою книгу.
– Конечно. Испепелив мою прежнюю библиотеку, я поставлю на обугленную полку вашу книгу и стану собирать все заново. В вашей книге столько лесов, озер, цветущих лугов, что если их выпустить на пепелище, то опустошенная планета вновь зацветет. Вы так остро чувствуете природу, как язычник.
– Я несколько лет был лесником. Сам сажал леса. Сейчас они еще молодые, но когда-нибудь птицы совьют в них гнезда, поселятся белки, ежи. И какой-нибудь милый лесной еж зароется в душистую груду кленовых, дубовых и осиновых листьев.
– Боже, как давно я не была на природе! И некому вывезти меня, показать золотую осень.
Он вдруг почувствовал приближение обморока, похожего на тот, что испытал при первой их встрече. Это было страстное желание, необоримая страсть, направленная на нее. От силы этой страсти стали дрожать и разрушаться молекулы воздуха, создавая из ее облика стеклянный размытый мираж, словно по ее отражению бежали волны. Он качнулся к ней, был готов протянуть к ней руку. Но глаза ее стали смеющимися, водянисто-голубыми, словно в них отразилось его побледневшее лицо.
– Давайте поедем хоть сейчас, – пролепетал он. – Покажу вам золотую осень.
– Быть может, в другой раз? – смеялась она, и этот смех приводил его в чувство.