Виктор с детства привык стесняться его. В гимназии сын старался улизнуть куда-нибудь, спрятаться подальше, когда видел из окна, что в гимназию идет его отец. Сын стеснялся не того, что отец его швейцар, бедный человек, а того, что отец готов унижаться перед всяким, даже перед мелкой сошкой, лишь бы вымолить какую-нибудь льготу, пустяк какой-нибудь.
Все это видели, всем это было смешно, и гимназисты смеялись не только над отцом-швейцаром, но и над сыном.
Волков помнит, как однажды отец его увидел в дверях гимназии законоучителя, отца Григория Горизонтова, и, подойдя к нему под благословение, поцеловал при всех: полу засаленной его рясы.
Этот поступок смутил даже отца Григория.
- Ну что ты! - сказал он. - Как можно...
- Так ученики встречали Христа, - сказал почтительно Волков-отец и приподнял по привычке верхнюю мясистую губу, что должно было означать улыбку. - Вы наш учитель, батюшка, благодетель...
Волков-сын после этого случая готов был удавиться.
В другой раз, когда, расшалившись во время перемены, он чуть не опрокинул кипарисовую тумбочку в коридоре, поп поймал его за руку и сказал сердито:
- У такого благочестивого, богобоязненного отца воспитываешься, а сам какой разбойник...
- Плохо ты воспитываешь своего сына, Матвей, - сказал законоучитель, когда отец снова явился в гимназию. - Озорует. Остолопом растет.
- Я укажу ему, - пообещал отец. - Вы только, батюшка, не оставляйте его вашей милостью. А я укажу ему...
И Виктору в тот же вечер была задана знатная порка.
Этой порки никогда не мог забыть не только гимназист, но и директор треста, хотя отец порол сына не однажды и, может быть, еще более сурово порол, чем в тот раз. Это была самая несправедливая порка, и забыть ее было трудно.
Волков снова вспомнил ее и снова возненавидел отца, как в детстве.
И ненависть, горячей струей подступившая к горлу, детская ненависть, неожиданно пробудившаяся в сердце взрослого, пожилого мужчины, на минуту потушила все иные чувства, заставила даже забыть о смерти матери, о горечи, связанной с ее смертью.
Виктор Матвеевич вдруг ощутил непривычную мальчишескую ярость в теле, стремительно встал, открыл окно и зашагал по купе, потом по коридору взад-вперед, нервно пощелкивая пальцами.
В вагоне было много пассажиров. По вагону ходил с совком и веником пожилой проводник, выгребая окурки из пепельниц. Но Волков не видел, не замечал никого, погруженный в воспоминания о детстве, о ранней юности, полной щемящих огорчений. Именно огорчения и обиды приходили ему сейчас на память раньше всего и воспаляли сердце с неожиданной силой.
Побродив по коридору, Волков опять залезал на верхнюю полку и подолгу лежал на спине без движения, вдавив голову в жиденькую подушку и упираясь ногами в стенку.
Ветер рвал занавеску и врывался в купе, шевеля газету на полке. Запахи талой земли, прошлогоднего листа и зеленеющей травы наполняли вагон.
И вместе с ними приходило успокоение, такое же неожиданное, необъяснимое, как внезапная вспышка ненависти, запоздалой и, пожалуй, смешной.
Волков переворачивался на бок, подложив ладонь под курчавую голову, и все думал, думал. Вагон качало, подбрасывало. И мысли шли такие же неровные, как качка вагона.
Виктор Матвеевич снова думал об отце, но уже не так непримиримо. Все-таки отец учил его. Швейцар, собирающий пятаки и гривенники, хотел сделать сына своего образованным. Добивался этого, как мог, как умел.
И порол-то он сына, может быть, потому, что хотел его сделать лучше, умнее. По-своему хотел ему счастья. Воспитывал его по-своему. Неужели теперь надо ненавидеть неграмотного, жалкого старика, сводить с ним старые счеты?
Виктор Матвеевич подумал, что старика сейчас, пожалуй, надо приласкать, надо сказать ему что-нибудь такое хорошее, подбодрить его надо, поддержать.
И неожиданно даже для себя, после горьких воспоминаний, после ненависти, разбуженной этими воспоминаниями, сын почувствовал нежность к отцу, пожалел его и, укачиваемый непрерывной дрожью вагона, заснул.
В Сызрань он приехал в конце дня.
Была хорошая, солнечная погода.
Пассажир взял маленький чемоданчик и, не торгуясь, сел в извозчичью пролетку.
Извозчик удивленно посмотрел на него. Потом хмыкнул, чмокнул, озабоченный. И косматая сонная лошаденка, вздрогнув, потянула облезлый экипаж.
Извозчик вез важного пассажира. Пассажир сидел на кожаной подушке, нагретой солнцем, и рассеянно смотрел по сторонам. Он въезжал в родной город, и смутное чувство радости, грусти и сожаления волновало его.
Оно волнует каждого входящего в город свой после стольких лет отсутствия. После странствий, увлечений, разочарований и побед.
Девушки, любившие нас, уехали, вышли замуж, постарели. Дома и заборы, на которых злоупотребляли мы грамотой, много раз сменили свою окраску. Выросли новые дома. Улицы, поросшие когда-то буйной травой, покрылись булыжником и асфальтом. Все изменилось как-то. И мы изменились.
Витька Волков, озорной швейцаров сын, стал директором треста. В этом нет, пожалуй, ничего удивительного. Это не удивляет и Волкова. Он привык. И все привыкли к этому.
Но только в родном городе, на знакомых улицах, где играли в детстве в чижика и в лапту, директор треста, сорокалетний человек, вдруг с особой силой почувствовал всю необычность и своеобразие собственной судьбы.
Сорок лет он прожил, как один день, без оглядки назад, без воспоминаний - все вперед и вперед. И только смерть матери задержала на мгновение стремительный бег его дней, заставила вспомнить прошлое.
Директор оглянулся на пройденный путь и удивился несказанно. Будто не он проделал этот путь.
- Извозчик, - сказал директор, строгий и нахмуренный, привыкший к быстрой езде, - что это она у тебя спит на ходу? А ну, подгони ее. А ну!..
- Сейчас, - с готовностью сказал извозчик и торопливо вытащил из-под сиденья кнут.
Лошаденка неожиданно перешла в галоп.
Экипаж со скрипом и грохотом въехал на пустынную улицу, заваленную трубами, цементом и бревнами.
В конце улицы, под железной крышей, освещенной солнцем, стоял маленький домик, как декорация. Окна в домике были открыты. Из окон доносилось церковное пение.