В общем — я пошел к мамаше моей Валькирии и не слишком дипломатическим образом спросил: — что это за вздор преподают немецким детям в немецкой школе? Валькирина мамаша слегка обиделась: в немецкой школе никакого вздора преподавать не станут. Что-же касается Англии, то… впрочем, об этом мне лучше поговорить, с герром директором, — отцом Валькирии и мужем Валькириной мамаши. Я поговорил с господином директором. Господин директор был несколько смущен: он не ожидал такой болтливости от своей дочки. Да, конечно, мы, немцы, стоим перед войной… Но я, лично не должен питать никакого беспокойства: таких приличных русских, каким, конечно, являюсь я, мы немцы, обижать никак не собираемся, тем более, что вы уже живете в Германии и можете рассматриваться, как лицо, заслуживающее германского доверия…
Я спросил: «А что будет, если я все-таки вот возьму и обижусь?» Господин директор недоуменно развел руками: ни у Гегеля, ни у Гитлера такая возможность предусмотрена не была… Впоследствии, в годы войны, мне приходилось разговаривать в таких тонах, какие я раньше считал бы совершенно немыслимыми: захлебываясь от искреннего восторга перед своими победами, немцы искренне предполагали, что и я должен восторгаться: не было никакого намерения меня обидеть — и это со стороны людей, которые читали ведь мои книги! Еще впоследствии — уже в месяцы окончательного разгрома, — мой сын, его жена, мой внук и я проделали шестьсот километров на конном возу, в февральские вьюги, по дорогам, заваленным брошенными повозками, поломанными автомобилями, не похороненными трупами; мы ночевали в десятках пяти крестьянских дворов — и ни разу — ни одного разу мы не сталкивались с желанием обидеть нас, или отказать в ночлеге нам, русским. Но даже в конце апреля и начале мая 1945 года — за несколько дней до капитуляции, программа завоевания России стояла так же твердо, как у моей Валькирии в 1936 году. И ни один немец ни разу не предположил, что эта программа никакого восторга с моей стороны вызывать не может.
Я буду просить читателя войти в мое личное положение. Я обучался в Санкт-Петербургском Императорском университете. Нас обучали по преимуществу марксизму. Но так как у русской профессуры никогда ничего собственного за душой не было, то все что нам преподавалось, было основано на германской философии истории, истории философии и истории философского права, философии морали, — все было взято из немецких шпаргалок. Душа всякого русского профессора была сшита из немецких цитат (здесь и дальше, я говорю только о гуманитарных науках). От моих тогдашних бицепсов эти цитаты отскакивали, как горох от стены, но общее впечатление все-таки оставалось: страна Гете и Гегеля, Канта и Шопенгауэра, Виндельбранда и Фихте — этих имен хватило бы на хороший том. Потом пришла революция. Потом пришел концентрационный лагерь у полярного круга. Из этого концентрационного лагеря страна Гете и прочих приобретала особую заманчивость: вот там — действительно культура и вот там, наконец, создается настоящая плотина, бруствер против социалистического разлива СССР. Еще позже, после убийства моей жены: только Германия предложила мне гостеприимство и защиту. И, вот, — Валькирия…
…В моем ссыльном городке — в Темпельбурге — я как-то услыхал победный рев военного оркестра. Этими победными ревами был пронизан весь эфир. Я попытался свернуть в сторону, но не успел: прямо на меня сияя ревущей медью и оглушая меня барабанным грохотом пер военный оркестр. Перед оркестром, как это, вероятно, бывает во всех странах мира, катилась орава мальчишек, вооруженная палками, деревянными ружьями и всяким таким маргариновым оружием. Над всем этим стоял столб раскаленной июльской пыли, а за мальчишками и оркестром, за басами и барабанами, тяжело и грузно, в пыли и в слезах, маршировали сотни две беременных немок.
Я повидал на своем веку разные виды, но такого даже я еще не видывал. Беременный батальон маршировал все-таки в ногу, отбивая шаг деревянными подошвами — кожаных уже не было. В своих грозно выпяченных животах они несли будущее Великой Германии: будущих солдат и будущих матерей будущих солдат, будущих фюреров. Другие будущие солдаты и матери будущих солдат семенили рядом, ухватившись ручонками то за материнскую руку, то за материнский подол. Сзади ехал скудный обоз со скудными пожитками.
Это, как оказалось, были «Schlitterfrauen», по терминологии немецкого зубоскальства, — жертвы английских налетов на Берлин. Их через Темпельбург гнали в какой-то лагерь: неужели нельзя было не устраивать этого беременного наряда?.. Оркестр гремел что-то воинственное, вот вроде «Wir fahren gegen England» или «Wir marschieren… tiefer und tiefer ins russichen Land». Мужья этих валькирий, действительно, куда-то доехали и куда-то улеглись до английского плена и до могилы на русской земле. Стулья и занавески, кофейная посуда и двуспальные кровати («мечта каждой невесты», — как говорила немецкая мебельная реклама), — все это пошло дымом, вопия к небу и попранной философии истории. Какой-то стоявший рядом старичок восторженно обернулся ко мне: «Вот это настоящее национал-социалистическое солдатство».
Действительно Soldatentum! Здесь ничего не скажешь! И ребят-то сколько?! Приказ есть приказ: приказано было рожать. В других странах идет пропаганда рождаемости, дают премии — и ничего не выходит. Здесь достаточно было приказа. Мы — народ без пространства — Volk ohne Raum. Нам нужны новые территории. А для того, чтобы заселять эти новые территории — нам нужны новые солдаты. Логики немного — но есть приказ.
Я стоял в состоянии некоторого обалдения, пришибленный чувством жути, жалости и отвращения. Тяжкие животы тяжко плыли мимо меня, держа равнение и шаг. И, вот, сзади, в хвосте колонны, я заметил мою Валькирию. На своих маргариновых руках она несла еще какое-то потомство. Мать шла рядом, грузно колыхаясь еще одним «будущим Германии». Я подошел и помог. От Валькирии я узнал, что дом, в котором мы жили — Фриденау, Штирштрассе, 16 — перестал существовать. Перестала существовать и мебель, которую соседний д-р Фил купил у меня за двадцать тысяч марок. Берлин почти разбит. Муж Валькирии-старшей куда-то мобилизован и исчез в глубине русской земли попал в плен. Словом, как будто я оказался прав… Но обе Валькирии смотрели непоколебимо:
«А мы все-таки победим…»
Я их больше не видел. Не думаю, чтобы обе они успели бы и смогли удрать из Померании самостоятельно, вероятно, их выселили поляки. Думаю, что и сейчас они стоят на прежней точке зрения:
«А мы все-таки победим! Если не во Второй Мировой войне, так в Третьей».
Русское словоблудие
Я склонен утверждать, что Гитлер на Германию не с неба свалился, точно так же, как Сталин — на Россию: оба они есть продукты известного исторического процесса. А исторический процесс, путем очень нехитрой техники, подбирает тех людей, какие наилучше приспособлены именно для него. Техника не хитра: миллионы преторианцев победоносной революции всегда имеют выбор между Сталиным и Троцким, Гитлером и Ремом, между десятками остальных кандидатов в гениальнейшие, еще не дошедших до последнего забега. Идет жесточайший естественный отбор: непригодное вырезывается. Остаются люди, с наибольшей полнотой выражающие вожделение победителей. Победители идут за тем, кто обещает все 100 % — и уж, конечно, не через 500 лет. Вырезываются все те, кто ста процентов все-таки стесняется и кто не обещает земного рая к завтрашнему восходу солнца. Гитлер есть такое же полное выражение германского социализма, как Сталин — русского. Самая существенная разница заключается в том, что Гитлер пришел к власти как по маслу. Ленину и Сталину — пришлось перешагнуть годы гражданской войны и десятилетия восстаний. Или, иначе: Гитлер органически вырос из прошлого всей страны, Ленин и Сталин выросли из своеобразного развития одного только слоя. Гитлер нашел страну, спаянную безусловным единством. Ленин натолкнулся на страну, восставшую десятками фронтов — от скажем, Деникинского до, скажем Власовского. Над всей гитлеровской эпопеей веет мрачный дух Нибелунгов, и заключительный аккорд Второй Мировой войны с потрясающей степенью точности повторяет последнюю песнь героев, пьющих кровь своих друзей, гибнущих до последнего, — только чтобы золото Рейна не досталось никому.