Беременный батальон был, конечно, символикой. Была символика и в русской революции.
Лекционный зал в русской провинции, в 1908 году, в промежутке между двумя революциями: 1905 и 1917 года, а также и между двумя войнами: Русско-Японской и Русско-Немецкой. Заезжий из Петербурга профессор читает лекцию о земельном вопросе, о социализме и о том, почему и как нужно доделывать революцию, недоделанную в 1906 году. Профессор говорит нам о крестьянском малоземельи, — что было правильно, и о колоссальных запасах земли у государства, — что тоже было правильно. Не сказал только того, что государственная земля лежит у полярного круга, в средне-азиатских пустынях и в прочих таких местах. Говорит о «частном землевладении», что тоже было правильно, но не сказал о том, что бо'льшая половина этого «частного землевладения» давно стала крестьянской. Говорит о помещичьем землевладении, но не сказал того, что дворянская земля переходит в крестьянские руки со скоростью около трех миллионов десятин в год. Приводит в пример Северо-Американские Соединенные Штаты, где государство образовало огромный земельный фонд для переселенцев («Сэттльмент»), но не сказал того, что в САСШ населенность землевладельческих штатов была равна 10 — 30 человекам на кв. км. У нас Приволжские губернии имели 80 человек на кв. км. И что во всей России 48 % всей ее территории находятся в поясе вечной мерзлоты — на глубине больше метра не оттаивает никогда. Профессор долгое время провел в САСШ и не напомнил нам, молодежи, что за все время своего государственного существования САСШ не знали ни одного иностранного нашествия, а нас регулярно жгли дотла то татары, то поляки, то немцы, то французы. Вообще же профессор призывал, конечно, к революции. И мы, молодежь, мы, юные, честные и жертвенные, мы, не погрязшие в мещанстве и косности, мы должны выше и выше вздымать знамя великой и бескровной социалистической Революции.
И, вот, в зале раздается крик: «казаки!» Казаков, во-первых, не было, а, во-вторых, быть не могло — было время полной свободы словоблудия. Одна секунда, может быть, только сотая секунды трагического молчания и в зале взрывается паника. Гимназистки визжат и лезут в окна — окон было много. Гимназистами овладевает великий революционный и героический порыв: сотни юных мужественных рук тянутся к сотням юных женственных талий: не каждый же день случается такая манна небесная. Кто-то пытается стульями забаррикадировать входные двери от казачьей кавалерийской атаки. Кто-то вообще что-то вопит. А профессор, бросив свою кафедру, презирая все законы земного тяготения и тяжесть собственного сана, пытается взобраться на печку…
Я почему-то и до сих пор особенно ясно помню эту печку. Она была огромная, круглая, обшитая каким-то черным блестящим железом, вероятно, метра три вышиной и метра полтора в диаметре: даже я, при моих футбольных талантах, на нее влезть бы не смог. Да и печка не давала ответа ни на какой вопрос русской истории: если бы в эту залу действительно ворвались казаки, они сняли бы профессора с печки. Положение было спасено, так сказать, «народной массой» — дежурными пожарными с голосами иерихонской трубы. Все постепенно пришло в порядок: гимназистки поправляли свои прически, а гимназисты рыцарски поддерживали их при попытках перебраться через хаос опрокинутых стульев. Соответствующий героизм проявил, само собою разумеется, и я. Но воспоминание об этом светлом моменте моей жизни было омрачено открытием того факта, что некто, мне неизвестный сторонник теории чужой собственности, успел стащить мои первые часы, подарок моего отца в день окончательной ликвидации крестьянского неравноправия. Должен сознаться честно: мне по тем временам крестьянское равноправие было безразлично. Но часов мне было очень жаль: следующие я получил очень нескоро. Потом выяснилось, что я не один «жертвой пал в борьбе роковой», — как пелось в тогдашнем революционном гимне. Не хватало много часов, сумочек, брошек, кошельков и прочего…
Много лет спустя я узнал, что профессор скончался в эмиграции. Мне было очень жаль, я бы с ним поговорил и мог бы дать, так сказать, заключительный штрих к этой символической картинке. Вот, в самом деле, «жертвенная» молодежь, убеленный органами усидчивости профессор, пропаганда «низвержения» и революции, — и зловещие люди, кинувшие крик: «караул, революция!» Паника и в панике зловещие люди опытными руками шарящие по вместилищам чужой собственности. Профессор кидается на печку (эмиграция), гимназисты спасают своих юных подруг, но, к сожалению, пожарные в настоящей истории так до сих пор и не проявились: профессор помер на печке, крестьянское равноправие сперто вместе с моими часами, гимназисты погибли на фронтах гражданской войны, а зловещие люди и до сих пор шарят своими опытными руками по всему пространству земли русской — собираются пошарить и по всему земному шару.
Революционная деятельность профессора кончилась фарсом. Революционный фарс русской интеллигенции кончился трагедией. Да и сейчас, перековка проф. Бердяева, бывшего марксиста, бывшего либерала, бывшего богоискателя, бывшего атеиста, бывшего монархиста и нынешнего сталиниста — это все-таки фарс.
В истории германской революции фарса нет. В сущности, здесь всг безысходно трагично, как безвыходно трагична Песня о Нибелунгах и теория Дольхштосса, который один помешал великому народу выполнить свою великую миссию в этом так плохо, не по-немецки, организованном мире.
Зловещие люди в бронзе
В Германию, весной 1938 года, я приехал не при совсем обычных обстоятельствах: зловещие люди убили мою жену, сын был слегка ранен, я не находился в полном равновесии. И сейчас, восемь лет спустя, в памяти встает разорванное тело любимой жены и ее раздробленные пальчики, вечно работавшие — всю ее жизнь. Болгарская полиция откровенно сказала мне, что бомба пришла из советского полпредства, что она, полиция, ничего не может сделать ни против виновников этого убийства, ни против организаторов будущего покушения — может быть и более удачного, чем это. У нас обоих — сына и меня — были нансеновские паспорта, по которым ни в одну страну нельзя было въехать без специальной визы, и ни одна страна визы не давала. Нас обоих охраняли наши друзья, да и полиция тоже приняла меры охраны. Против уголовной техники зловещих людей, против их дипломатической неприкосновенности — эта охрана не стоила ни копейки. И вот — виза в Германию, виза в безопасность, виза в убежище от убийц. Не трудно понять, что никаких предубеждений против антикоммунистической Германии у меня не было.
Мы провели два месяца в санатории — под фальшивым паспортом, которым снабдила нас германская полиция. Потом были первые встречи с германской общественностью. Я был принят как нечто среднее между Шаляпиным сегодняшнего дня и Квислингом — завтрашнего, но тогда еще никто не знал, что такое Квислинг. Обоюдное разочарование наступило довольно скоро, через несколько месяцев. Но пока что все было очень мило. И за всем этим было что-то неуловимое, но несомненно знакомое, что-то советское, революционное, какая-то неуловимая общность человеческого типа, общность духовного «я» у людей обеих, так ненавидящих друг друга революций. Было все-таки что-то братское.
Многочисленные ходатаи по делам и безделью, посещавшие красную Москву, вероятно, помнят две монументальные статуи, украшающие портал Дворца Труда — Всесоюзного центрального совета профессиональных союзов. Это — рабочий и работница, строго выдержанные в идейной стопроцентности коммунистической программы: искусство в тоталитарных странах призвано не отражать жизнь, а формулировать идею. Не фантазию художника, а социальный заказ чрезвычайки. Оно должно куда-то звать. А, при неудаче зова, куда-то волочить. Куда могли звать или волочить пролетарские Аполлон и Венера, поставленные на страже советского Дворца Труда?
Московские статуи изображали металлиста и текстильщицу, стилизованных под советскую власть. Металлист представлял собой то, что в Германии назвали бы Rassenschande — продукт кровосмесительной связи человека с гориллой. Над горильем туловищем — мощные стальные челюсти, а над челюстями — узкий медный лоб. Вся конструкция выражает предельную динамику: ублюдок куда-то прет. Все размеры мыслительной коробки не оставляют никаких сомнений в том, что ублюдок и понятия не имеет, куда и зачем ему следует переть. Но страшные руки готовы кого-то хватать и стальные челюсти — кого-то кусать. В крохотных глазках выражены поиски классового врага, выражена ненависть ко всему, что есть в мире неублюдочного. О советской Венере я уж и говорить не буду: если у ублюдка хватит мужества ее поцеловать — пусть он и целует…