Коленопреклоненный Мерфи, запустивший пальцы в свои волосы, торчавшие между ними черными грубыми пучками, как гребни скал меж полосами грязного снега, почти касающийся губами, носом и лбом губ, носа и лба Эндона, глядящий на свое отражение, искаженное до почти полной, болезненной неузнаваемости в Эндоновых ничего и никого не видящих глазах, услышал вдруг мысленным слухом слова, которые, казалось, настойчиво требовали, чтобы их произнесли вслух, громко, прямо в лицо Эндону. И это требовалось от Мерфи, который обычно сам ни с кем не заговаривал и от которого можно было услышать что-либо лишь в том случае, если ему нужно было отвечать на вопрос, к нему обращенный, и то не всегда!
Смолкли. И снова:
«В последний раз Мерфи видел Эндона тогда, когда Эндон уже не видел Мерфи. Тогда же Мерфи увидел и себя в последний раз, крошечным и отраженным».
Смолкли. И снова:
«Отношения между Мерфи и Эндоном, пожалуй, наилучшим образом можно было бы описать как грусть первого, испытанная от того, что он увидел себя в глазах последнего, который перестал видеть что-либо или кого-либо кроме себя самого».
Слова умолкли надолго. А потом снова:
«Мерфи – пылинка в глазу Эндона, видящего невидимое».
Вот и весь метеорический афлятус![224] Мерфи уверенным движением уложил голову Эндона на подушку, поднялся с колен, вышел из палаты, а потом ушел из корпуса, без сожаления, но и без облегчения.
Хотя до рассвета оставалось уже немного времени, стояла полная тьма, холодная и сырая, а Мерфи, можно сказать, светился внутри, однако он даже не удивлялся тому, что не излучает свет. За час до его выхода из корпуса луна вынуждена была подчиниться законам движения небесных тел и скрыться, а солнцу до восхода оставалось не менее часа. Мерфи поднял лицо к небу, опустевшему, терпеливо чего-то ожидающему – эти определения относятся к небу, а не к лицу, ибо лицо Мерфи выглядело хоть и опустевшим (если бы его кто-нибудь смог разглядеть в темноте), но ничего не ожидающим. Мерфи стащил с себя туфли и носки и выбросил их в ночь. Он медленно шел, волоча ноги по траве, меж деревьями парка по направлению к дому, где жили санитары. По дороге он снимал с себя одежду, одну вещь за другой и швырял их наземь, совершенно забыв при этом, что все эти вещи ему выданы, что они ему не принадлежат. Раздевшись донага, он улегся на траву, совершенно мокрую от росы, и попытался вызвать в памяти образ Силии. Не получилось. Образ матери? Тоже тщетно. Образ отца (Мерфи был вполне законнорожденным ребенком своих родителей). И это не получилось. Ничего удивительного в том, что образ матери не приходил к нему – обычно старания воскресить ее образ в памяти оканчивались безуспешно. Но вот то, что ему не удалось воссоздать в памяти образ подруги, явилось неожиданностью. И ему всегда удавалось явственно увидеть внутренним взором отца, а вот теперь и это не удалось. Ему явственно явились сжатые кулачки и вздернутое личико Младенца Христа, уже знающего, что Его ждет, на картине «Обрезание» Джованни Беллини.[225] Затем возникла картина: кому-то выдирали глаза, кому-то незнакомому, а потом и Эндону. Пытаясь прогнать эти мысленные картины, Мерфи снова и снова старался оживить в памяти образы отца, матери, Силии, Вайли, Ниери, Купера, Розы Росы, Кэрридж, Нелли, овец, бакалейщиков, даже Бома со всей его Компанией. После того как все эти попытки завершились крахом, он стал перебирать в памяти всех тех мужчин, женщин, детей и животных, которых ему когда-либо приходилось знавать, и все напрасно – их образы не хотели являться ему. Ни единого образа не удалось вызволить из завалов памяти. Перед его умственным взором всплывали отдельные части тела, пейзажи, руки, глаза, какие-то линии и цветные бесформенные пятна и куда-то уплывали, словно разворачивалась дефектная кинолента. Ему казалось, что бобина, на которую она намотана, находится у него где-то глубоко в горле. Надо остановить эту ужасную ленту, а для этого следует прервать существование того, кто являлся ее носителем, то есть его самого. Надо успеть это сделать, пока не начнут появляться еще более ужасные картины. Мерфи поднялся с травы и бросился бежать к дому, в котором на чердаке располагалась его комната. Пробежав некоторое расстояние, он запыхался и, чтобы несколько отдышаться, перешел на шаг, потом снова бросился бежать. Пробежав немного, опять перешел на шаг. Добравшись к себе, он затащил наверх лестницу, зажег свечу, закрепленную на полу в застывшей лужице того непонятного вещества, из которого она была сделана, и привязал себя к креслу-качалке. В нем присутствовало смутное намерение немного покачаться в кресле и, если бы он почувствовал себя лучше, подняться, одеться и отправиться на Пивоваренную улицу, к Силии, к их серенадам, ноктюрнам, альбам. Пускай Тыкалпенни выслушает музыку, музыку, музыку, МУЗЫКУ, МУЗЫКУбрани из-за того, что его протеже сбежал. Мерфи раскачивал кресло. Вспомнились слова Сука из гороскопа: «…Луна в четверти и Солнечная орбита воздействуют на Хилега. Гершель в Водолее останавливает воду».
Раскачиваясь в качалке, Мерфи поочередно видел то свечу и обогреватель, то застекленный люк в потолке-стене. Свеча мерцала, обогреватель, казалось, улыбался, а люк обещал вид на звездное небо. Понемногу он почувствовал себя лучше, в голове стало проясняться, началось шевеление мыслей. Свободное сочетание света и темноты в комнате, их сосуществование, а не столкновение, их постоянство без каких бы то ни было изменений интенсивности – все это воздействовало на Мерфи благотворно. Кресло раскачивалось все сильнее, время колебаний становилось все короче. Свет померк, померкла улыбка обогревателя и люковое обещание звездного неба померкло – вот-вот и тело Мерфи успокоится. Все в подлунном мире замирало, останавливалось – замерло. Раскачивание кресла-качалки, некоторое время убыстрявшееся, замедлилось, а потом и вовсе остановилось. Вот-вот, вот уже совсем скоро тело его угомонится, успокоится, скоро он будет свободен…
Незажженный газ с тихим шипением сочился из баллона, превосходный газ, сверхзамечательный хаос…
И вскоре тело Мерфи угомонилось, успокоилось, застыло…
12
Позднее утро, среда, 23 октября. В небе ни облачка.
Купер сидел – да, да, представьте себе, Купер обрел способность сидеть! – так вот, Купер сидел рядом с водителем; Вайли сидел между Силией и Кунихэн; Ниери сидел, спиной к дверце, на одном из откидных сидений, положив ноги на другое, занимая позу, весьма, надо сказать, чреватую для него скрытой опасностью. Ниери считал, что ему повезло с местом в машине больше, чем Вайли, так он мог видеть лицо Силии, голова которой была постоянно повернута к окну. А вот Вайли считал, что повезло больше ему, чем Ниери, особенно в те моменты, когда они ехали по участкам дороги, которые были вымощены булыжником, или делали крутой поворот. К тому же Вайли уставал от созерцания лиц значительно быстрее, чем Ниери.
Лицо Кунихэн тоже было повернуто к окну, но увы, оно не привлекало такого же внимания, как лицо Силии. И она это явственно ощущала, настолько явственно, что, казалось, об этом написано на стекле. Однако это обстоятельство не вызывало в ней чрезмерного беспокойства. Они никогда не получат большего, чем имеют сейчас, решила она, даже того малого, что имеет в данный момент, даже простого нахождения рядом с ней! И даже это малое вскоре у них отнимется. А потом – потом они все равно прибегут к ей, на задних лапках!
Кунихэн обладала способностью думать плохое о своих любовниках, прошлых, нынешних и даже просто еще только предполагаемых, при этом о себе самой думая лишь только хорошее. Эту способность должны развить в себе молодые люди, и женщины, и мужчины, вступающие на арену половых игр.
224
[224]Афлятус – Беккет соединил два слова: afflatus u flatulence в одно и получил afflatulence. Первое (afflatus) означает: вдохновение, озарение, откровение, божественное откровение; второе (flatulence) – метеоризм, скопление газов в кишечнике, вспучивание. Как всегда, у Беккета в подобных случаях смысл ощутим, но зыбок: слова, прозвучавшие в голове Мерфи как некое откровение одновременно явились и чем-то, «вспучившим» его рассудок.