— Чего-чего?!. — она поперхнулась вином.
— Народные сказки… Простой народ вообще не шибко любит реализм. Это не от интеллекта зависит, и уж конечно не от неразвитого вкуса. Вкус тут вообще ни при чем. Все зависит от темперамента. Работяга, простояв смену за станком, потом, вечером, не шибко-то стремится, завалившись на диван, прочить душещипательный роман о таком же работяге, у которого такой же роман с крановщицей Веркой, такая же, как и у героя романа, задавленная бытом жена, такой же непутевый сын или дочка. Простой народ потому и любит фантастику с детективами, что живет скучно. И то сказать, фантастика насчитывает уже тыщи три лет, если считать «Илиаду» первым боевиком, а «Одиссею» — первым фентези. А реализму — чуть больше века. Ну почему сейчас, по прошествии девяноста лет, я должен считать рассказы Чехова эталоном? Почему бы не добавить в рассказ немного фантастики, немножко мистики? Рассказ ведь, как форма, не может застыть на месте. Он должен развиваться. Это как в живописи. Была эпоха классицизма. Художники писали реальность один к одному, будто фотографировали. Но потом пришел двадцатый век, появились Сальвадор Дали, Шагал, Малевич. Да мало ли кто еще! Взять хотя бы знаменитый "Черный квадрат". Сломав каноны, они заставили зрителя видеть не только то, что на полотне, но и то, что за полотном, и даже то, чего вообще нет. На полотне кроме черного квадрата ничего нет, но зритель рассматривает его, и представляет личность самого художника, его жизнь, за полотном как бы выстраиваются в ряд другие его произведения, и вот уже за тривиальным черным квадратом возникает нечто глубоко философское, даже мистическое. Да возникает то оно только в воображении зрителя, загипнотизированного магией имени, которое у всех наслуху! А лично я склонен думать, что все эти "черные квадраты" — не более чем насмешки задравших носы гениев над глупой публикой. Они ж презирали «толпу»! Но это они пустоте придавали мистический смысл, а я думаю, почему бы в рассказе, путем внедрения в ткань текста на первый взгляд ненужных деталей, нельзя добиться такого же эффекта, которого добивался, допустим, Сальвадор дали? Почему рецензенты вычеркивают у меня целые блоки текста, а потом в рецензии пишут, что рассказ "рассыпался"?..
Она глубоко затянулась, выпустила дым, и тихо сказала:
— Ты жутко талантлив, и ты добьешься успеха… Дай мне что-нибудь почитать твое, если, конечно, есть при себе…
Он достал из сумки папку, подал ей через стол. Задумчиво вертя папку в руках, она проговорила:
— Первые свои стихи я написала в одиннадцать лет. Кроме моей мамы никто их до сих пор не читал. Я имею в виду — до турнира. Моя мама очень жестокий критик. Она неплохо разбирается в литературе, и воспитывала меня так, что у меня до сих пор вся спина в рубцах.
— Это как?! — удивился он.
— За каждую четверку лупила так, что я временами и боль переставала чувствовать…
Павлу вдруг невыносимо, до слез стало жалко ее. Но он не знал, что сделать, что сказать, и что вообще со свей жалостью делать, он только разлил вино по стаканам. Она взяла стакан, прикурила от свечи новую сигарету, и неподвижно, напряженно уставилась в трепыхающийся язычок пламени. В ее глазах зловеще отражались два огонька, лицо закаменело, стало жестким и будто постарело, словно перед свечой сидела не семнадцатилетняя девчонка, а женщина не первой молодости, к тому же много повидавшая.
Павла вдруг окатило непонятной жутью, он кашлянул, поднял стакан, сказал:
— За то, что бы нас, наконец, признали…
Она медленно поднесла ко рту сигарету, медленно затянулась, не отрывая взгляда от свечи, спросила равнодушно:
— Кто?
— Что — кто? — переспросил он.
— Кто должен нас признать?
— Н-ну-у… товарищи по творчеству…
— Ха! Эти графоманы?.. Да им же главное не писать, а числиться писателями…
— Ну, знаешь!.. Не все же графоманы. Многие пишут весьма приличные вещи, что стихи, что прозу…
— Да брось ты! Чтобы писать приличные вещи, надо всю жизнь положить на служение литературе, и только ей. Вот ты — положил, а другие? Разрываются между карьерой и пагубной страстью. Ладно, — вдруг прервала она саму себя, — за тебя, единственный светлый образ в моем темном царстве, — она отпила вина и вдруг принялась читать стихи, так и не отводя взгляда от свечи.
Стихи были не те, что она читала на турнире, но, на взгляд Павла, тоже хорошие. И вдруг он понял, что стихи посвящены ему! Он сидел, слушал, а в душе был полный раздрай. Ах, если бы Ольга хоть раз вот так бы сказала! Его никто и никогда не называл талантливым, наоборот, жестко, и даже жестоко критиковали. В глубине души он понимал, что она грубо ему льстила, но лесть бала приятной, и как-то поднимала его в собственных глазах, да и приятно было рядом с ней чувствовать себя талантом, и даже, где-то, по большому счету, непризнанным гением.
Прервав чтение на полуфразе, она залпом допила вино, сказала:
— Надо идти. Я твои рассказы к следующему твоему дежурству обязательно прочту.
Проводив ее, Павел вышел в вестибюль и долго смотрел сквозь витраж на черную воду реки, с неподвижно горевшими в ней огнями фонарей, освещающих мост. Душа опять разрывалась пополам и нудно, противно ныла… Но эти косящие черные глаза… Эта дикая страсть в каждой фразе стихов… И какой-то сумасшедший магнетизм бездны, манящей, влекущей, затягивающей…
Несколько дежурств Люся не появлялась. Зайти к ней Павел не решался, а потом, даже не особенно лукавя перед собой, вздохнул с облегчением и начал мало-помалу забывать мимолетное знакомство. Тем более что, наконец, в бассейне заработало отопление, тут же начали заливку воды, нежданно объявившийся спонсор раскошелился на новые насосы, их привезли и в тот же день, в хорошем темпе установили, а потом и занятия начались. Снова было тепло, уютно гудел насос, тускло светили лампочки, почему-то хорошо работалось, и Павел все ночи напролет писал повесть, начатую им еще года два назад.
Зима, наконец, вступила в свои права, но холод больше не угнетал, наоборот, в слесарке было градусов тридцать и завывание первой метели только добавляло уюта. Павел как раз закончил набивать сальники, помыл руки, и, предвкушая наслаждение от работы, достал тетрадь, когда хлопнула дверь и появилась она, в искусственной шубке, запорошенной снегом, раскрасневшаяся и веселая. Радостно улыбаясь, Павел помог ей снять шубку, она встряхнула пышной копной черных, с блесками растаявшего снега, волос, сказала:
— Я не надолго. Просто, зашла пригласить тебя на день рождения. Завтра приходи к трем. Ладно?
— И сколько же тебе стукнуло? — весело осведомился Павел, делая вид, будто не знает ее возраста.
— Да вот, совершеннолетие наступает… — она поглядела на него странным взглядом, даже чуть-чуть с сумасшедшинкой.
Ему показалось, будто в тоне ее просквозило какое-то похотливое обещание. Его будто электрическим разрядом пронзило, и внутри зажглось страстное и трепетное ожидание…
Она закурила. Медленно затягиваясь, сидела и молча смотрела куда-то мимо Павла странным взглядом черных, непроницаемых, как осенняя безлунная ночь, глаз, будто позади Павла происходило какое-то действо, таинственное, но понятное ей, и только ей интересное.
Затушив окурок в консервной банке, она достала из сумки его рукопись, положила на стол, медленно произнесла:
— А ты настоящий гений…
Сердце у Павла екнуло, и будто какая-то сила приподняла его над этой обыденностью, а в мозгу ни с того ни с сего вспыхнула строчка из ее стихотворения: — "Кровавым огнем полыхали закаты…" И от этого стало тревожно и хорошо.
Проводив ее, он еще долго стоял в дверях. Ветер швырял в лицо пригоршни мягких теплых снежинок, было тревожно, как перед землетрясением, и от этого почему-то хорошо, и не хотелось уходить в уютное, привычное тепло слесарки.
На следующий день он купил в подземном переходе у парня "кавказской национальности" огромный букет последних осенних цветов — пышные белые шары на крепких стеблях, и пошел на день рождения. К его удивлению в квартире, отделанной с претензией на оригинальность, присутствовало литобъединение почти в полном составе. Игнат Баринов, уже хорошо "принявший на грудь", с неподражаемым изяществом травил похабные анекдоты. Смеялись все, даже чопорная мать Люси, женщина моложавая и довольно импозантная. Весь стол был заставлен банками с гвоздиками. Оказывается, широкая душа Юрка-ахинист, притащил их целую охапку, то ли пол сотню, то ли сотню. Отец Люси, мужчина огромного роста, но с фистулой в горле, что-то пытался втолковать Григорию, хрипя и свистя. Григорий курил сигарету, глубокомысленно кивал, что-то пытался говорить, но диалог явно не клеился.