– Comment?[5]

– Я говорю, Зигмунд пришел.

– Кто он?

Шевалье за время разговора ни разу не повернулся к закройщику.

– Штучник, который у нас работал… Он оставил мастерскую в числе тех… двенадцати…

Шевалье на этот раз быстро повернулся и спросил, высоко вскинув бровями:

– А что ему угодно?

– Просится обратно…

– Артель их, значит, фюить, тю-тю?!

– Да.

– О ла-ла! – весело пропел Шевалье.

В серых глазах его блеснул злорадный огонек.

– Глория!.. Ma petite! Слышишь! – сказал он громко по-французски. (Она проверяла за кассой чеки.) – Дамская артель лопнула!

– Браво! – воскликнула она и захлопала в ладоши. – Но кто сказал?

– Да вот – пришел один из этой банды и просится обратно.

– А-а!.. Canailles…[6]

Шевалье в сильном волнении зашагал по магазину. Пять месяцев назад рабочие предъявили какие-то требования. Это была такая дерзость. Он, конечно, отказал. Они оставили его и открыли собственный конфексион. Сколько в них было тогда гордости, самоуверенности. И теперь один приходит с повинной. О! Они все придут!..

– Позвать? – спросил несколько смелее закройщик.

– Naturellement Oui, oui![7] Это очень интересан.

Закройщик ушел и вернулся с тщедушным, маленьким человечком в рыжеватой бородке. В нем было много сходства с судном, потерпевшим сильную аварию.

Плохой пиджак висел на нем клочьями, башмаки расползались, как сыр, и длинную, как у птицы, сухую шею его еле прикрывала нижняя, давно не видавшая мыла сорочка.

Он остановился в дверях, в тени, и тиская в руках шляпу, смотрел перед собой пугливыми глазами.

Там, в глубине магазина, освещенный ярким дневным светом, стоял, широко расставив ноги, засунув руки в карманы и поджидая его, Шевалье. В фигуре его, в глазах сейчас просвечивало что-то кошачье, хищное.

– А! – проговорил он вкрадчиво. – Monsieur Зигмунд.

Зигмунд прижал к груди шляпу и пролепетал:

– Здравствуйте!

На него уставилось из-за прилавок и кассы тридцать пар глаз комми и Глория.

– Чего же вы стесняетесь?! Пожалуйста! – Шевалье мягким и округлым жестом пригласил его к себе.

Зигмунд короткими шажками, недоверчиво и закрывая рукой прорехи на платье, вышел на середину магазина.

Шевалье брезгливо окинул его грязную сорочку, спутанную и как бы вылепленную из глины бородку, некрасивое, бескровное лицо с глубокими морщинами и провалами на щеках и воспаленными куриными глазами, поморщился и спросил тем же вкрадчивым голосом:

– Что с вами, милейший Зигмунд? У вас такой нехороший вид! Неужели дела ваши так скверны? У вас, как мне казалось, так много заказов! Помилуйте, ваш конфексион!.. О ла-ла!

Шевалье вытянулся на носках, сунул в оба жилетных кармана по два пальца и откинулся назад всем корпусом. В пышных усах его затрепетала полупрезрительная-полуироническая улыбка.

– Его больше нет, – печально прошептал Зигмунд и опустил голову.

Губы у него были сухие – их точно долгое время держали под прессом – и шевелились с трудом.

– Ка-ак?! – притворился изумленным Шевалье.

– Артель наша распалась.

– Вот те раз! Но почему? Mais pourquoi?

– У нас не хватило средств.

– В самом деле? Ай-ай-ай! Как жалко! Но куда делись остальные ваши артельщики? Такие славные, энергичные, предприимчивые молодые люди!

– Не знаю, – ответил Зигмунд уклончиво, щуря воспаленные глаза.

Свет бил прямо в лицо.

– Они ведь собирались задушить меня.

За кассой послышалось хихиканье.

– Вы что же теперь делаете?

– Ничего.

Зигмунд посмотрел на него умоляюще и проговорил:

– Прошу вас… работы…

– Работы?! Вам работы?! Вы удивляете меня, monsieur Зигмунд! Такой независимый, самостоятельный мужчина!..

– Мы… я, жена и дети второй день голодаем… Один ребенок умер… Хозяин выбрасывает на улицу…

В горле у Зигмунда заклокотало.

– Да-а? Вас выбрасывают…

Шевалье переменил тон. Он холодно и с нескрываемым теперь презрением и брезгливостью посмотрел на Зигмунда и резко отчеканил:

– А мне какое дело!

Зигмунд рванулся к нему. Он хотел поймать его руку, но тот быстро отошел в сторону и снова отчеканил:

– Non!.. Ниет!

Это «ниет» прозвучало в магазине, как удар хлыста.

– Уберите его! – сказал он потом закройщику, указав на застывшую в согнутой позе с протянутыми и заметно дрожащими руками жалкую фигуру штучника, как некогда на тот рубль.

Закройщик убрал его. Он выпроводил его в холодную прихожую позади конфексиона.

Штучник, однако, не терял надежды смягчить черствое сердце бывшего патрона. Два дня, как тень, бродил он вокруг магазина, плакал перед закройщиком и несколько раз останавливал Шевалье, когда тот садился с женой в кабриолет.

Шевалье, чтобы отвязаться, смиловался и принял его обратно.

* * *

Зигмунд спустился в мастерскую. Она помещалась в подвальном этаже, под конфексионом.

В мастерской с тех пор, как он оставил ее, ничего не изменилось. Та же грязь, сырость, тот же низкий потолок, те же два окна, обросшие паутиной и отвратительной мутью, неохотно пропускающие свет с улицы, пылающая в углу, как глаз диавола, конфорка, громадный стол, заваленный материей, мелками, нитками и тяжелыми ножницами, четыре швейные машины, рокочущие наподобие водопадов и заглушающие всякую мысль, духота, смрад. Люди только другие.

Когда он ушел отсюда вместе с товарищами, их моментально заменили новыми. Они сидели вокруг стола, плечом к плечу, выкруглив дугой лоснящиеся спины, и скрипели иглами. Горящая и днем и ночью висячая лампа разливала вокруг мертвый, лунный свет.

При входе его они повернулись. Он боялся, что они встретят его враждебно, но вместо враждебности подметил в их глазах сочувствие. Они жалели его.

Закройщик вручил ему штуку – только что скроенный сак, и он подошел к столу. Рабочие потеснились и дали ему место.

Зигмунд положил к себе на колени сак и быстро забегал иглой. Он был счастлив. Наконец-то у него опять постоянная работа, кусок хлеба. Правда, горек этот хлеб, зато верный, обеспеченный.

Зигмунд шил, не отрываясь, больше часу. Но вот в глазах его зарябило; вверх и вниз поплыли тысячи мелких радужных кружочков, и в висках застучало. Он поднял голову.

В мастерской стоял отвратительный угар. Все – лампа, стол, люди и машины – потонуло в мутных волнах, плывших незримо из зияющей ярко-красной пасти конфорки. Чувствовался также сильный запах пригорелого сукна и керосина. Штучники задыхались.

Кто-то пытался открыть окно. Напрасно. Оно не поддавалось.

Зигмунд с грустью вспомнил «их» мастерскую. Она была такая просторная, светлая, и в ней работалось легко и приятно.

А прежние товарищи! Разве можно сравнить их с этими?! Те были такие молодые, жизнерадостные, а эти – старые, скучные, кислые!.. Зигмунд тяжело вздохнул.

Вот здесь, у окна, на месте этого старого, лохматого штучника с искривленным позвоночником и красным, как у больных печенью, носом сидел весельчак и сорвиголова Сашка. Рядом – Вейнцвейг-Мазини. Он обладал маленьким, но симпатичным тенорком и весь день пел, как птица, из «Гугенотов», «Демона», «Фауста», «Тоски».

Дальше сидела Лиза, подруга Сашки, худенькая, красивая шатенка с большими, как чайные чашки, и быстрыми глазами. Она контрабандой проносила газеты и читала вслух все новости. Там, где сидит он, Зигмунд, сидел ярый «политикан» Гончаров. Он вечно спорил с Лизой. А в углу, у другого окна, – Шпунт Мотель. Чудак! Он был влюблен в свою работу, как художник в свою картину. Его поэтому прозвали «второй Вайзовский» (Айвазовский).

Поджав под собой ноги, на скамье, как правоверный, в расстегнутом и обвислом жилете, он священнодействовал, с головой уходил в штуку и, закончив ее, блаженно улыбался, прищелкивал языком и восклицал:

вернуться

5

Что? (франц.)

вернуться

6

Негодяи… (франц.)

вернуться

7

Конечно! Да, да! (франц.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: