Глеб Максимилианович вошел в комнату и тотчас же вышел, держа в руках лист бумаги. Он посмотрел на нас, затем перевел взгляд на рукопись и начал читать:

Ужель все кончено?.. Все струны отзвенели?..

И о страде всех нас замолкнет в мире речь?..

Не может быть!.. Недаром мы сумели

Такой костер из искорок зажечь...

Далеких юных дней отрадные волненья

И встречи первые, Ильич, с тобой...

О, если бы в последнее предсмертное мгновенье

Твой облик пламенный предстал передо мной!

И чтобы не укор прочесть в твоем мне взоре,

А прежний, теплый твой и дружеский привет...

С самой бы смертью я тогда поспорил,

Сказал бы ей: где ты — там смерти нет!

Где ты — там сердце мира бьется,

Там знамя красное победно развернется!

...Через полчаса наша машина уже мчалась по Можайскому шоссе. Мы торопились в Москву, в редакцию. Почти всю дорогу мы молчали. Мы думали о человеке, которого только что покинули,— о большевике, ученом, поэте, друге Ленина.

ОТВЕТ ЧЕХОВА

- Часто бывает так: услышит человек смолоду хорошее слово, и становится оно его спутником на всю жизнь. Слово это, как луч во тьме, освещает жизненный путь человека.

Я прожил жизнь с таким хорошим словом, услышанным из уст Чехова.

Не подумайте, что я был близок к Антону Павловичу или состоял в числе его друзей. Совсем нет! Я видел великого писателя несколько раз, но всегда — мельком, и у меня, пожалуй, не сохранилось бы о встречах с ним никаких воспоминаний, если бы не один случай...

Было это в Любимовке — имении Алексеевых, родителей Константина Сергеевича Станиславского.

Незадолго перед этим я окончил медицинский факультет Московского университета и служил ординатором в Старо-Екатерининской больнице. Я был страстным теннисистом и довольно часто завоевывал призы. Однажды брат Станиславского, с которым я дружил, пригласил меня поехать в Любимовку поиграть в теннис.

Нам предстояло проехать поездом до Тарасовки, а оттуда на лошадях — до Любимовки. Перед отходом поезда в переполненный пассажирами вагон вошел высокий человек в пенсне, с маленькой русой бородкой, в светлом летнем костюме.

«Смотри! Чехов! — обрадованно шепнул мой друг.— Ты знаком с ним?.. Давай пригласим его сесть...»

И тут же, протиснувшись сквозь толпу, подошел к Чехову и сказал:

«Антон Павлович, садитесь с нами... Мы потеснимся...»

Так я познакомился с Чеховым. В то лето он гостил у Алексеевых и сейчас, так же как и мы, направлялся в Любимовку.

Почти всю дорогу я молчал, наблюдая за Чеховым. Антон Павлович то читал газету, то смотрел в окно, изредка перебрасываясь с нами общими фразами. Я не запомнил этой дорожной беседы: все время я находился под обаянием личности человека, с которым теперь сидел рядом...

В Любимовке мы играли в теннис до самого вечера, но Чехова не видели — весь день он безвыходно работал в своей комнате.

Вечером на поляну близ реки был вынесен самовар, вокруг которого расположились и братья Станиславского, и их друзья — все, кто в этот день был в Любимовке. Почему-то зашел разговор о профессиях, о будущем молодежи.

Один из гостей Алексеевых, молодой человек, типичный хлыщ, представитель «золотой молодежи», лениво развалившись на траве, обратился к Чехову.

«Антон Павлович, вы такой большой знаток человеческой души,— с актерским наигрышем произнес он.— Посоветуйте, куда мне идти учиться?.. Право, не знаю куда... Может быть, в медицину?..»

Наступило неловкое молчание.

Чехов посмотрел в упор на молодого человека холодными глазами и ответил неожиданно резко:

«Профессия врача, медицина, мой друг, как и литература,— подвиг. Она требует самоотвержения, чистоты души и чистоты помыслов. Не всякий способен на это. Таким, как вы, там не место!..»

...Академик Алексей Иванович Абрикосов закончил рассказ и подошел к окну. В январских сумерках лежала перед ним заметенная снегом Москва — город всей его жизни.

РАССКАЗЫ О ТОЛСТОМ

Когда я думаю о верности одного человека другому, движимой не расчетом или зависимостью, а истинной, высокой любовью, я вспоминаю Самуила Моисеевича Беленького, работавшего переписчиком у Льва Николаевича Толстого в последние три года его жизни.

Более полувека хранит он, как самое дорогое, воспоминания о Толстом и в постоянном духовном общении с ним черпает силы, чтобы жить и работать.

Ему восемьдесят три года. Но он по-прежнему, как вчера, как два года, как тридцать или сорок лет назад, переписывает произведения Толстого с редких книг и рукописей для различных изданий,— говорят, никто так свободно не «расшифровывает» трудный почерк Толстого, никто так легко не ориентируется в сложных лабиринтах толстовских «правок», как Беленький.

Есть что-то бесконечно трогательное в его жизни, исполненной неугасимой любви к Толстому, в медлительной и спокойной манере речи, в простой, почти спартанской, обстановке комнаты, в поразительной, доходящей до застенчивости, скромности в быту.

И вот я сижу у Беленького. Поблескивая стеклами очков, медленно, часто останавливаясь, он рассказывает мне о Толстом, о годах своей работы у великого писателя.

Он говорит хриплым, чуть глуховатым голосом, без жестов и ложной аффектации, естественно и просто, согревая каждую фрезу, каждое слово необыкновенной внутренней теплотой...

СЮРПРИЗ

Было это в 1909 году, в августе, в какой-то праздник,— сейчас я уже не вспомню, в какой именно.

Вечером в столовой большого дома В.Г.Черткова в Телятинках собралась деревенская молодежь. Пришли и сотрудники издательства В.Г.Черткова. Кто-то готовился прочесть вслух специально написанную вещь, некоторые собирались продекламировать стихи, а затем, как часто бывало, спеть хором несколько народных песен.

Ждали Льва Николаевича. Уже стемнело, когда Толстой верхом на своем Делире подъехал к усадьбе. Все обрадовались и высыпали его встречать. На этот раз я решил устроить Льву Николаевичу «сюрприз».

Среди гостей были два старика — Евгений Иванович Попов и Федор Алексеевич Страхов. Я знал, что они талантливо импровизируют в четыре руки на темы русских народных песен, которые так любил Лев Николаевич. Но если мне самому попросить Попова и Страхова продемонстрировать их искусство, они наверняка откажут, смущаясь присутствием Толстого.

Я шепнул несколько слов на ухо Льву Николаевичу, и он тотчас попросил Попова и Страхова поиграть. Они застеснялись, начали было отказываться, но затем согласились и сели за фортепьяно.

Уже само это зрелище было необыкновенно эффектно: один из стариков — черноволосый, с длинной, узкой бородой, другой — белый как лунь; оба серьезные, степенные, молчаливые — казалось, они совсем не подходили для игры на фортепьяно.

Все стихло. Зазвучали первые аккорды. Сначала робко, неуверенно, затем, размахнувшись, все шире и шире полилась песня «во поле березонька стояла». Варианты создавались и следовали один за другим, самые разнообразные и неожиданные, поражавшие богатством красок.

Лев Николаевич сидел оживленный, взволнованный, весь захваченный игрой, чуть шевеля в такт ногами.

Никто не подозревал, что это была моя затея. Знал об этом только Лев Николаевич. Но и он, вероятно, не догадывался, что это был мой «сюрприз», специально подготовленный для него.

«ЭКОНОМИЯ» ТОЛСТОГО

Однажды я заметил, что Лев Николаевич растерянно бродит по комнатам, очевидно что-то разыскивая.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: