С именем деда была связана другая история. Если верить молве, он так боялся быть убитым собственными детьми ради несметного наследства, что зарезал двоих сыновей – старшего и младшего – спящими. Средний остался в живых только потому, что был в это время где-то на войне и про него прошёл слух, будто он сражён неприятельским ядром. Когда он вернулся домой, невредимый, в блеске орденов и генеральских эполет, его отец решил, что видит перед собой сверкающего ангела мщения, и выбросился из окна своей спальни.
Про отца нынешнего графа почти ничего плохого не говорили. То ли в нём чтили героя войны, то ли видели живую легенду, то ли просто все уже успели привыкнуть к тому, что его семья богата. Ему сочувствовали – как человеку, который чуть не стал жертвой алчности собственного родителя, да к тому же, был ещё и неудачно женат. Мать теперешнего графа Леонида Адвахена была бесплодна почти двадцать лет и понесла неожиданно, когда уже, казалось, не оставалось никакой надежды.
Оливия Адвахен в девичестве носила фамилию Рандорф, ей было девятнадцать, когда граф Леонид посватался к ней. Род Рандорфов был старинным, но не слишком богатым. Оливия принесла своему мужу замечательные лесные угодья на севере герцогства, о которых тот давно мечтал. Граф был снисходителен к своей синеглазой жене. В сущности, она вела тот образ жизни, какой выбрала сама: её знали как натуру деятельную, своенравную, но пикантную. Было странно, насколько девушка, выросшая в провинциальной глухомани, оказалась создана для столичного блеска. Без неё не обходилось ни одного мало-мальски значимого званого ужина или бала. Она занималась благотворительностью, бестрепетно входя в больницы для бедных и сиротские приюты, была хозяйкой модного салона, где толклись известные и неизвестные таланты, и слыла женщиной во многих смыслах слова экстравагантной. Ничто не могло свернуть это светило с его привычной орбиты и толкнуть в объятия молодого придворного поэта, о котором все знали, что он – птица, приручённая герцогом Оттоном.
Оливия и Леонид Адвахен прожили в браке пять лет, но детей у них не было. Оливию это, казалось, мало беспокоило, а у графа уже был наследник – сын от первой, давно умершей жены.
Юношу звали Гельмут, ему было семнадцать лет. Он отличался хрупким сложением, но внутри тощего нескладного тела, под тонкой и белой, как бумага, кожей, горело жадное пламя, медленно сжиравшее его изнутри. Оливия признавалась, что побаивается пасынка: он мог подолгу копить гнев, а потом разразиться буйной вспышкой, и тогда даже отцу бывало не под силу его образумить… К счастью, Гельмут редко бывал в С.: ему больше нравились вольная деревенская жизнь и охота, чем придворные затеи.
Связь Патрика с Оливией, бывшая столь невероятной, что о ней никто не подозревал, длилась почти четыре года. Любовь пришла к поэту тогда, когда у гадалок, казалось, остались для него одни пиковые карты. Их с Лоффтом оперу запретили. Пабло уехал. У музыканта началась чёрная хандра, он промучился с год в С., а затем тоже покинул город. Патрик получил от него только два письма – одно из Австрии, другое из Швейцарии. После этого Гунтер Лоффт совсем исчез из виду.
В К., куда труппа столичного оперного театра уехала на гастроли, началась эпидемия холеры. Город закрыли прежде, чем актёры смогли из него выбраться, и в числе прочих Тео с Магдой (которая, к удовлетворению примы Эрнестины, вернулась на вторые и третьи роли) оказались на несколько месяцев отрезаны от мира. Магда заразилась в октябре, когда холера уже покидала К. Она была одной из последних жертв болезни. Тео, вернувшийся с другими актёрами и певцами в С., выглядел сильно похудевшим и почерневшим, словно сам перенёс тяжёлый недуг. Он по-прежнему пел главные партии, но как-то угас, и никто уже не говорил о нём, как об одном из первых теноров герцогства.
Патрик так и не признался своей возлюбленной, что опера была посвящена не ей, а совсем другой Оливии. Они вообще редко говорили об опере, но однажды молодая графиня обронила посреди, казалось бы, совсем невинной беседы:
– Люди ходят по смертной грани совсем не потому, что жаждут уничтожения.
Патрик поднял голову с колен возлюбленной и посмотрел на неё в удивлении.
– Я знаю. Но почему ты говоришь об этом?
Оливия пожала плечами.
– Я думала о девушке из твоей оперы. Она знала, что стремится навстречу гибели, но это знание не остановило её. И меня бы не остановило.
Молодой стихотворец сел и посмотрел в лицо женщины. Черты этого лица были не вполне правильны, но на них лежала та замечательная и одновременно щемяще болезненная печать породы, которую накладывают поколения родственных браков. Синие глаза в окаймлении иссиня-чёрных ресниц смотрели спокойно и испытующе.
– И что заставило бы тебя продолжать свой путь к гибели? – спросил Патрик осторожно.
Оливия запрокинула голову, гребень выскользнул из её густых чёрных кудрей, и их волна накрыла полуобнажённые плечи.
– Желание жить.
Она взглянула на него искоса и рассмеялась.
– Разве ты не замечал, как остро мы чувствуем жизнь в минуты скорби? А перед лицом болезни, которая может быть для нас смертельной? Порой мне кажется, что мы только тогда и живём, когда судьба мучает нас и заставляет вспомнить, что мы ещё можем чувствовать боль… Что наша обычная жизнь? Мы ложимся спать и встаём, днём заняты сотнями важных дел, без которых, поверь, можно и обойтись. Мы развлекаемся или трудимся, время бежит, бежит… И в старости оказывается, что мы помним только минуты горя или такой радости, в которой столько же страдания, сколько в потере. О, я люблю рисковать, Патрик! Я люблю ощущать, что моя жизнь висит на волоске, что волосок этот тонок, что всему на свете приходит конец! Я люблю, когда читают стихи, от которых наворачиваются слёзы. И когда я смотрю на картину, заставляющую всё внутри холодеть, этот миг остаётся со мной, как драгоценное воспоминание. И твои стихи, и музыка Гунтера Лоффта спрятаны в моём сердце, как редкостные алмазы в потайной шкатулке…
Патрик зачарованно слушал.
– Что ты предложил своей Оливии взамен этого? Какой выбор она могла сделать? Стать любовницей банального повесы, который бросил бы её, насладившись её красотой? Замужество? Я – замужем. Я уважаю своего мужа и люблю представлять, как в час беды, грянувшей над нашим домом, мы с ним будем вместе и наконец поймём, что именно мы значим друг для друга. В час беды, в час страдания, – может быть, в самый смертный час! Но не тогда, когда я пишу приглашения на званый обед, а он рассуждает о достоинствах своих охотничьих лошадей или собак!
Оливия повернулась и порывисто обняла Патрика.
– Я знаю, что тебе больно слушать о нём, – сказала она. – И всё равно говорю. Это затем, что мы крепче помним тех, кто причинил нам боль.
Патрик стиснул её в объятиях и прижался губами к её губам. Она была права, но у него не доставало сил терпеть эту муку.
Прошло много лет, а Оливия Адвахен навсегда осталась для него чем-то особенным. Однажды – уже после её неожиданной гибели, причиной которой, как было сообщено столичному обществу, явились преждевременные роды, – он поймал себя на том, что вспоминает о ней, как о жене, а не как о любовнице. Возможно, это из-за того, что он был полностью уверен в своём отцовстве. Возможно, она просто была из тех женщин, которые приходят в жизнь мужчины, чтобы поселиться в ней навсегда – или вовсе отнять её. Патрик знал, что, останься Оливия в живых, их ничто не разлучило бы. Только смерть имела власть над этой любовью.
Он издали наблюдал за тем, как её тело вносили в семейный склеп Адвахенов, и сорокашестилетний граф Леонид входил туда, сгорбившись, под руку со своим взрослым сыном.
Патрик был уверен, что никто его не видит, но неожиданно к нему обратился один из слуг Адвахенов.
– Его сиятельство старый граф просили вас уйти, господин поэт. Сказали, мол, негоже вам здесь быть в такой день.
Стихотворец застыл, поражённый этими словами, как громом. Её муж всё знал – возможно, знал с самого начала. Может быть, она сама сказала ему – в своём вечном стремлении будить тяжёлые, мучительные страсти. Чего она, казалось, никогда не испытывала, так это сострадания: жадное любопытство, а вовсе не это чувство заставляло её приходить в дома к обездоленным и недужным.