— Кто ты? Где ты? Отзовись!
***
Время и расстояние. По воздействию на человека они сходны. Время лечит горе, притупляет в памяти пережитое — расстояние тоже. Лишь несколько дней назад ты находился среди других людей, жил другой, старой жизнью, а сегодня — ты сам уже другой. И все, что было, было как будто во сне. Примерещилось. Зато впереди — весь белый свет.
Видать, что-то есть в той извечной тревоге, в щемящем том беспокойстве, которое гонит степной кочевой народ по земле. Вперед! Не оглядывайся. Как заманчиво, как странно звучат слова: уйти — и не вернуться. Он уехал. Мы больше не увидим его никогда…
Никогда!
***
Вдалеке, в синей дымке, как исполинское судно, разрезающее отвесным носом голубовато-зеленые волны, вставал Самарканд, как бы плывущий через море кудрявых рощ и садов, тучных полей.
Уплатив у ворот медную монету, Омар с караваном попал на базар. Именно здесь он найдет судью Абу-Тахира. Самарканд побольше Нишапура, многолюднее. Оголтелый гвалт городской, оглушив, придавил Омара к земле. Сколько тут чужого, пришлого народа. Греки. Евреи. Армяне. Цыгане. Откуда их занесло? Эх, судьба! У него — двоякое чувство: и радость оттого, что попал в этот славный город, и страх перед неведомым, темным, что еще предстоит испытать.
И тут же — тоска, внезапно ожегшая грудь изнутри. По дому родному, далеким родным — и, конечно, по навсегда утраченной Ферузэ. Или — по дикой женщине? Которую он прозвал, вместо неблагозвучной "нас-нас", — Занге-Сахро, Колокольчиком пустыни.
Надоело тебе повседневно-привычное, ты устал от отвратно-знакомых лиц — попробуй удрать на край света: узнаешь, каково без них. Похоже, есть в человеке что-то такое, чего не могут заглушить ни время, ни расстояние.
Омар не спешил расспросить прохожих, где живет АбуТахир Алак. Он не смел. Как он появится, грязный с дороги, в бедной одежде, перед главным судьею? Надо в баню, что ли, прежде зайти. И Омар потащился в баню, разглядев издалека дым над низкими куполами. Но дойти до нее ему не довелось. Застрял у книжных рядов. Сколько книг, боже мой! Эх, будь он богат…
— "Книга исцеления", — услышал приезжий голос торговца. — Есть "Книга исцеления", великий научный труд несравненного Абу-Али ибн Сины. — Продавец говорил негромко, с оглядкой, — не такой был человек ибн Сина, чтоб кричать о нем на весь базар.
У лавки тотчас скопилась кучка людей — спокойных, с умными глазами, в небогатой, но чистой одежде. Книгочеи.
— "Книга исцеления"…
— Исцеления чего? — спросил веселый толстячок, явно чужой среди них.
— Души от ложных представлений, — сухо ответил высокий худой человек. — Вовсе не брюха, раздутого от обжорства. Брюхо болит — читай "канон врачевания".
— А! Брюхо не болит, а душа — болит. Ей как раз не хватает духовного лекарства. — И продавцу:- Сколько?
— Я оценил ее в три дирхема. Кто даст больше? Только — тихо, братья. Мухтасиб, неумолимый блюститель нравов, бродит по базару.
"И здесь на Абу-Али запрет? — огорчился молодой Хайям. — Если человека за ум преследуют на родине, то что же оно такое — родина?"
Он знал, конечно, что ибн Сина — из Бухары, но ведь Самарканд с нею — в одной стране.
— Даю три с половиной, — предложил один из толпы.
— Четыре дирхема, — накинул другой.
Омар потускнел. У него оставалось четыре даника, то есть всего две трети дирхема. С такими деньгами и думать нечего книгу купить. Обидно, хоть плачь.
— Кто больше?
Заминка. Четыре дирхема — и то уже крупные деньги. На них можно безбедно прожить столько же дней. Пожалуй, никто больше не даст.
— Четыре дирхема — раз; четыре дирхема — два; четыре дирхема…
— Пять!
— Продано! — объявил торговец.
Зависть и возмущение. Низенький толстый человечек в рваном халате, босой, — тот самый, душе которого спешно потребовалось духовное лекарство, горделиво выпятив круглую губу, завернул тяжелую книгу в большой алый платок и пошел, задрав нос и переваливаясь, через толпу огорченных соперников. Неудачники, скрепя сердце, почтительно расступились. Человек, способный покупать дорогие книги, важный, видать, человек. Хоть он и в рваном халате. Наверно, скупой ростовщик, которому жалко тратиться на одежду и обувь.
Проходя мимо Омара, стоявшего позади всех, удачливый покупатель заметил слезы на его глазах — и снисходительно усмехнулся. Омар, расстроенный, поплелся прочь, совсем забыв о бане.
Ах, будь он богат… Но богач, как водится, явно без толку тратит огромные деньги: на еду обильную, одежду, ковры, дорогую посуду и равнодушно проходит мимо книг. Зачем они ему? Бедняку тоже не до книг: набить бы живот чем-нибудь. Кто же тогда покупает книги? Ученые да голодные школяры, которым тем паче негде взять пять дирхемов? Что же, выходит — люди зря пишут книги? Напрасный труд?
Несчастный писатель! Сутулясь над бумагою с утра до вечера, наживая горб, слепоту, работая до грома в ушах, до боли во всех суставах, — будто бревна весь день таскал, — он, чудак, наверное, думает перевернуть своей книгой весь мир. Она же, никому не нужная, а кому нужна — недоступная, валяется на базаре, пылясь на циновках книжных рядов.
Обычно книгу, надеясь на награду, посвящают видному лицу: хану, шаху, правителю округа. Но куда легче книгу написать, чем пристроить ее! Фердоуси, отдавший двадцать пять трудных лет великой «Шахнамэ», так долго ждал признания, что, когда караван с царскими дарами уже входил в Туе через одни ворота, то из других как раз выносили тело поэта, дабы предать его земле…
Лучше быть хлебопеком. По крайней мере, с голоду не умрешь. Кто и зачем придумал грамоту? От нее — только беда, и прежде всего — самому грамотею.
— Эй, друг! — окликнул кто-то Омара. Оглянулся: тот самый толстяк, что перехватил заветную книгу. Улыбается, сукин сын. — Тебе, я вижу, очень хотелось купить эту книгу? — добродушно спросил человечек.
— Да. Сколько лет мечтаю. Не попадалась.
— Ну и возьми ее! — Толстяк протянул ему узел.
— Что ты?! У меня всего четыре даника.
— Давай их сюда! Хватит поесть. Я с утра голодный. А книгу положи себе в котомку.
Омар изумился:
— Как же так?
— Уступаю книгу себе в убыток? А на что она мне? — Я… читать не умею.
— Читать не умеешь? Зачем же…
— Купил? Ты должен понять. Вот стоял ты сейчас у лавки, и никому на свете ты не нужен с твоими ничтожными медяками. И я, ничтожный, иду по базару, никому на свете ненужный, и вижу у книжного ряда важных ученых людей, которым наплевать на меня, потому что я неуч, дурак, а они умные. Стою и вижу: жмутся из-за лишнего дирхема. Ученые, а жмутся. Дай, думаю, нос им утру, удивлю раз в жизни сучьих детей. И удивил: выложил все свои пять дирхемов, что получил нынче утром от хозяина за пятнадцать дней работы. Крепко, а? — Он расхохотался, весьма довольный своей выходкой. — Если подумать, то глупо, конечно. Не по нас, нищих, подобное лихачество. Ну, ладно. Давай, друг, четыре даника. Пойдем в харчевню. Ты, видать, издалека приехал. И, конечно, голодный. Пойдем, я угощаю. Как тебя зовут?
— Омар.
— Умар? — повторил самаркандец на местный лад. — А я — Али Джафар. Я человек простой. Не смотри, что толстый. Сам не знаю, отчего толстею, — на сухих лепешках живу. Сегодня пятница. Хозяин отпустил погулять. Я слуга, дворник судьи судей Абу-Тахира.
— О?! К нему-то мне и надо попасть.
— Ух ты! Родич?
— Нет. Служить ему буду.
— Кем?
— Не знаю пока. Может, тоже подметалой.
— Пойдем, провожу.
Судья Абу-Тахир Алак, благообразный, дородный, прочтя письмо шейха Назира, одарил Омара приветливой улыбкой и приказал слуге Али Джафару:
— В баню сводить, переодеть в мое старое, хорошо накормить, спать уложить, болтовней не донимать! С тобою, сын мой, поговорим поутру, — сказал он Омару, — я сейчас тороплюсь. Денег нету, конечно? Вот десять дирхемов пока на расходы. Отдыхай.